Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого
Шрифт:
Дали второй звонок. Алина не бросилась его целовать, а посмотрела близко сощуренно – и с жестоким упрёком:
– А ты заметил? Когда мы сидели вчера – маленькая козявочка ползла по твоему сапогу…
Где сидели? ах, это около «могилки».
– Ну как же! – с живостью, но и недоброй радостью напоминала Алина. – Такая козявочка – маленькая, слабенькая, но очень упорная, ползла по твоему сапогу! – В голосе проступали слезы умиления и сочувствия. И даже, перебирая пальцами, Алина показывала: – Ползла… ползла… ползла. И так старалась выбиться, подняться, тоже быть, где люди… А ты её – каждый раз! два раза, не заметил? – показала ожесточённый щелчок: – Туда, вниз, погибай! Вот так ты – и меня…
И – ударили третий звонок. Обнялись? – он даже не ощутил. Она взошла на ступеньки – и с укоризной ещё кивала ему.
Кондуктор выставил перелинявший зелёный флажок. Потянуло поезд прочь.
Георгий – не пошёл за вагоном. Его как ударило клинком между рёбрами с той стороны, как она стояла, – и, как затыкая рану, чтобы подержаться дольше, он отбрёл в сторону. Жгло такой неостановимой тоской!
Он запрокинул голову – и ещё видел последнюю печальную красноту заката на тополевых вершинах.
Нам не жить, она угадала. Она так холодно это предсказала, она понимает!
Он терял в ней и чужое – но и разрушалось что-то такое своё, такое своё… Из неё росло? Или от него вросло в неё? Разделить этого он не мог вспомнить.
Нет, его прокололо какой-то ещё новой неотвратимостью, ещё глубже.
Смертностью всего на земле. Обрываемостью всех чувств на земле. И даже всё нынешнее между ними, это взаимное мучительство, – оно тоже перейдёт в прошлое, умрёт – и ещё вспомнится с какой щемящей печалью.
Со всем, со всем нам придётся расстаться: и друг с другом, и с этим последним солнцем, и с этим городом, и с этой страной.
И может быть – скоро…
174
Радостную лихость донского наводнения Юрик отмотал где ногами, где греблей, где спасением грузов – и уже поотстал. И хотя наводнение смыло и пешеходный мостик под Батайском, и не восстановили там железнодорожный, а пассажиров возили теперь из Ростова в Азов пароходами, уже оттуда на Кавказ поездами, интересно, – а он остыл даже к этому.
В самом городе творилось почище того наводнения. Совершались такие наглые грабежи магазинов, каких и отчаянный воровской Ростов не знал прежде. Не надеясь на милицию, ни к чему не годную, стали хозяева богатых магазинов добывать себе солдат на ночную охрану – и не только ювелирные, но и, рядом вот тут на Николаевском, колбасный Айденбаха и рыбный Бешкенова, где каких только балыков, севрюжьих и осетровых, не было выложено на соблазн. Около станции Ростов-пристань не погнушались грабители напасть на будку путевого сторожа, его убили, жену и дочь ранили в головы топорами, связали, – а нашли всего 100 рублей. Около кирпичного завода засела банда с винтовками и запасом патронов, и никакая милиция справиться с ней не могла, так и ушли.
Но – и не жалел Юрик, что не пошёл в милицию. Хотя вот можно было вести настоящий бой – а не в таких боях была суть, – нет, не в них.
В семье Харитоновых разговоры стали не такие радостные. Раньше только зять Дмитрий Иванович высказывал безпокойство о рабоче-солдатском Совете, мама и Женя говорили – ерунда. А вот рабочие стали устраивать там и здесь забастовки, требуя себе чуть не царской оплаты. Чуть что – «у нас 600 штыков! 800 штыков!» – и все их требования принимают. А как дошли известия о петроградских апрельских событиях – то собирался ростовский Совет обсуждать: не установить ли в Ростове немедленно диктатуру пролетариата – то есть, оказывается, это значит: им – полностью взять в руки город. Пока что без электричества сидели то один вечер, то другой. А ещё на прошлой неделе был общегородской митинг студентов, и постановили, что надо углубить завоевания революции. Этого и Дмитрий Иваныч не мог ясно растолковать.
Стал Юрик и сам в газеты заглядывать, чтобы разобраться. Но и стал любить толкаться по Старому базару, он тут с домом рядом, куда ни иди – можно свернуть.
Дух базара – Юрик давно знал и уважал. Базар – это и есть лучшая республика. Нет власти – но и анархии нет, никто никого не грабит, все торгуются, как умеют, – у кого больше смысла, тот и в выигрыше. И какое равенство на базаре! – приходи хоть семилетний мальчик покупать или продавать – с тобой все как со взрослым. И армяне, и греки, и евреи, торговцы или ремесленники, все тут рядом, иногда перегрызнутся, – а порядок не нарушают. А особенно Юрик уважал рыбаков – потому что понимал рыбацкий труд и знал, сколько жданья, терпенья, уменья, ночей, сырости надо проплыть, чтобы выложить утром поперёк прилавка этих великанских чебаков, сул, осетров. И какая неограниченная свобода на базаре, особенно у покупателя с пустыми руками и если не торопишься: ходи, ходи, толкайся, поглядывай, перебирай, всё тебе не так, всё можешь ругать. Что равенства, что свободы – захлебнись, только братства нет.
Теперешний базар – и крепко ругался, всё против новых порядков: против такс, что товары грозят отбирать за нарушение, и что полиции нет, а с грабежами сопляки-милиционеры не справляются. (Поймавши вора – люди никуда его теперь не вели, а тут и били, в мясо.) На базаре было всё наоборот газетам: газеты – только хвалили новую власть, а базар – только ругал. И – «тилигенцию» ругал, чего раньше не бывало. На базаре теперь такого услышишь, что ни дома, ни в училище, ни от кого из знакомых.
Но училища Юрик не пропускал: год кончать надо, а набродимся летом. Занятий не пропускал, а и много пустого нынешнего вздора говорилось и делалось помимо занятий.
Как-то на Соборном встретился с Милой Рождественской – всего кипятком обдало. И остановились сказать две-три какие-то фразы, а смотрел на неё безумными глазами: ведь ты никогда, никогда не узнаешь! Я видел тебя!..
На днях пришло письмо от Ярика маме, а в нём и отдельный лист Юрику. И – такой горький весь, узнать нельзя брата даже от прошлого письма, тем более от февральского приезда. Самое непостижимое, о чём он писал: что никто не хочет больше воевать! – и солдаты не хотят, а за ними уже и офицеры не хотят!
Юрик был сотрясён: как же может солдат – не хотеть воевать? воин – и не воевать?? Что ж тогда будет с Россией, немцы придут? хоть и в Ростов? (Ну, не в Ростов, конечно.)
И – что же тогда делать вот реалисту 6-го класса?
И тут вдруг – позвонил в двери к Харитоновым незнакомый гимназист, как привет-ответ от Ярослава же, это он пригласил, в феврале. Из Новочеркасска, Виталий Кочармин. Выше Юрика вершка на два и старше на два года, очень худой – и большие чистые глаза. Юрик и встретил его первый, повёл наверх и усадил разговаривать, прежде чем Женя вышла. Виталий этой весной кончает гимназию и вот приехал посмотреть университет, оглядеться – летом хочет поступать на историко-филологический. А университет в эти недели как раз перестраивается: был эвакуированный Варшавский, становится Донской, и больше всего будут принимать местных.
Посидели на диване четверть часа рядом – и Юрик узнал! – узнал того самого Друга, которого давно жаждал иметь! Были у него в разные года друзья и с деревянными кинжалами, и с удочками, и с вёслами, а вот этого друга он давно ждал! Почему? Умный? Пристальный? Что в нём?
И кажется, Виталий тоже быстро узнал в Юре, так они сразу сроднились, как близкие. Вошла мама, сели за стол, но и мама, и Женя не то говорили, не то понимали, даже стыдно. Рассказывал Виталий, как у них гимназический комитет постановил, что отныне в свободной школе он не допустит превращать подрастающую интеллигенцию в рабов, но в единении с товарищами педагогами будет вырабатывать мировоззрение, – и чуткие длинные губы Виталия складывались же в насмешку, – а мама и Женя принимали всерьёз, с одобрением. – Теперь к старшим гимназистам учителя тоже обращаются «товарищ», и те друг между другом не по именам, а «товарищ такой-то».