Красногрудая птица снегирь
Шрифт:
Хотя в депо Добрынина звали «богом малой механизации», хотя не было цеха, в котором не нашлось бы какое-нибудь поворотное, подъемное или иное транспортировочное приспособление, сделанное, а часто и придуманное Максимом Харитоновичем, хотя ему, как слесарю по ремонту оборудования, доводилось в течение одного дня поработать в нескольких местах, хотя он принадлежал всему депо и каждый участок мог при нужде рассчитывать на его помощь, его руки, — у Добрынина был в депо свой берег, к которому его тянуло и где его прежде всего и искали, если он срочно зачем-нибудь требовался. Таким берегом был цех теплой промывки паровозов, вернее, промывки паровозных котлов, или, как его коротко именовали в депо, промывка. Особенно любил Добрынин помещение, в котором сосредоточивалась главная техника промывки — теплообменники, насосы, моторы. Помещение это, одинаковое по высоте и по ширине — точный куб, почти наполовину перекрывалось металлической террасой. На террасе стояли шкафы для инструмента, запасных приборов, технической документации и два столика — один принадлежал мастеру цеха промывки инженеру Булатнику, а другой был закреплен за Добрыниным.
Техника размещалась внизу: четыре теплообменника — вместительные цилиндрической формы устройства, в которых взятая от ремонтируемых паровозов горячая вода, циркулируя, подогревала холодную воду; около каждого теплообменника — насос и мотор. По стенам тянулось множество труб разного калибра.
Когда-то каждый из агрегатов — мотор, насос и теплообменник — представлял собою изолированную систему, которая обслуживала один паровоз. Четыре системы — четыре паровоза. Но если выходил из строя какой-нибудь из насосов, на промывку могли стать уже не четыре, а только три паровоза.
Добрынин и Булатник объединили все четыре системы. Теперь уж в случае порчи одного насоса остальные три брали на себя его нагрузку и продолжали обслуживать четыре паровоза.
Во время этого переустройства Максим Харитонович схватил воспаление легких. Торопились — арматуру и разные материалы вносили в окно. По цеху гуляли злые сквозняки: работы велись поздней осенью, а времянка, сделанная Добрыниным и Булатником взамен основных систем, отчаянно парила. Шар и холод. Даже богатырь Геша Булатник ходил простуженный, с красным носом и слезившимися глазами.
В депо Крутоярск-второй Булатника перевели из отделения. В отделении у него не ладилось. Впрочем, и в депо он начал было не лучше. Лихошерстнов ворчал:
— Витает в облаках. Бродит по цехам, обо все спотыкается. Блаженненький какой-то. Недотепа.
Лихошерстнов сплавил бы Гену в какое-нибудь другое депо, если бы его заново не открыл вдруг Добрынин, решив привлечь молодого инженера к осуществлению своей давнишней идеи — перестройке насосной системы на промывке. Мысли Максима Харитоновича нашли блестящее оформление в оригинальных инженерных и конструкторских расчетах Булатника. После этой удачи от Гены посыпались предложения одно интереснее другого. Он прослыл деповским Эдисоном, и теперь Лихошерстнов не только не помышлял избавиться от «недотепы», а побаивался, как бы его не «уворовала» какая-нибудь научная или проектная организация.
В цехе было покойно и чисто. Ровно гудели моторы, пощелкивали стрелки измерительных приборов.
Булатник стоял, взявшись за перила террасы. Ему всегда нравилось стоять здесь на возвышении — обхватывать ладонями шершавое круглое железо перил, чувствовать руками и всем телом, как чуть-чуть дрожит под тобой легкое металлическое сооружение, нависшее над цехом, и смотреть на спокойно гудящие внизу агрегаты. В обстановке цеха Булатнику чудилось что-то романтическое, может быть схожее с обстановкой на корабле.
Внизу у одного из насосов крутился Добрынин. Он выключил насос из общей системы и собирался покопаться в нем. «Стучит», — сказал Максим Харитонович Булатнику еще утром, когда забежал в цех, чтобы оставить пиджак. Гена не замечал за машиной никаких ненормальностей, но возражать не стал — Добрынину он верил больше, чем себе.
В последнее время Добрынин работал с каким-то неистовым усердием. Едва закончив одно дело, искал другое. Перерыв был ему в тягость.
Разбирая насос, слесарь то приседал на корточки, то опускался на колени. Сверху, с мостика, инженер видел то лишь одну его согнутую спину, обтянутую побуревшей гимнастеркой, то четкий прямой пробор рыжеватых волос, то повернувшееся вдруг в профиль узкое большеносое лицо.
И все-таки он был не такой, как всегда. Ни с того ни с сего оторвется вдруг от дела и уставит куда-нибудь в сторону задумчивый, невидящий взгляд.
За спиной Булатника зазвонил телефон. Гена отошел от перил и взял трубку.
— Добрынин там? — спросил голос Овинского.
— Да, — ответил инженер.
— Попросите его, пожалуйста, зайти в партбюро.
Гена спустился по винтовой лестнице и, пересиливая шум агрегатов, сказал Добрынину о звонке.
Слесарь рассеянно кивнул, но продолжал, ловко выворачивая руку, освобождать крепления насоса. Казалось, он недопонял то, что ему сообщили. Наконец, покосившись на Булатника, положил гаечный ключ. Взяв клок ветоши, принялся вытирать коричневые от загара и машинного масла руки. Рукава его гимнастерки были закатаны до локтей, и Булатник, любивший все сильное и крепкое, с удовольствием смотрел на его развитые, жилистые, широкие в ладонях руки.
— Что ему так загорелось? — недовольно спросил Добрынин.
Инженер пожал плечами. Слесарь с сожалением глянул на вскрытый корпус насоса и, как всегда, быстро пошел из цеха.
Неприязнь Добрынина к Овинскому, зародившаяся еще в тот день, когда секретарь партбюро велел снять карикатуру на Соболя, усилилась после случая в Затонье. Максим Харитонович считал, что Овинский обязан был тогда позвонить либо в управление дороги, либо в транспортный отдел обкома партии и отстоять «миллионный» рейс. «Кишка тонка в драку идти», — определил он.
Добрынин знал, что Овинский ездил в Затонье по поводу столовой, но после его «кавалерийского наскока» — так Добрынин назвал поездку секретаря партбюро в Затонье — там почти ничего не изменилось. Правда, Затоньевский горторг выделил кое-что из своих фондов, но это мало почувствовалось. Паровозники посмеивались — поперхнулся наш секретарь «козьей ножкой».
И то, что новый секретарь за многое брался, но ничего не доводил до конца, и то, что он по-прежнему был какой-то замкнутый, ни с кем не сходился близко, и даже то, что в Крутоярске-втором он жил в общежитии, не претендуя на квартиру в новом, только что отстроенном доме, наводило Добрынина на мысль, что Овинский устроился в депо временно, до получения какого-то места в городе, и что ему здесь все глубоко безразлично.
При Ткачуке Максим Харитонович забегал в партбюро по нескольку раз в день, теперь же старался больше обходиться телефоном.
…Два письма, дополненные препроводиловками, одно — райкомовской, другое — отделенческой, лежали перед Овинский.
Хотя от письма Ивана Грозы за версту разило злопыхательством, хотя было ясно, что он сводил счеты с редактором стенной газеты, письмо не оказалось простой кляузой. Выяснилось, что Добрынин действительно куда-то отправил жену и что его действительно часто видели с бухгалтером Оленевой. О жене Добрынина в депо отзывались по-разному — кто с участием, а кто с каким-то брезгливым состраданием. Только Лихошерстнов брякнул без обиняков:
— Дрянь баба.
Это не помешало, однако, Овинскому возмутиться Добрыниным. Виктору Николаевичу было тем легче возмущаться, тем легче идти по пути строгих, прямолинейных суждений, что он хорошо чувствовал нерасположение к себе Добрынина и платил ему тем же.
Кроме того, Овинский всегда считал, что тех, кто изменяет долгу перед семьей, надо карать беспощадно. При этом по молодости лет он осуждал без разбора.
Второе письмо — то, что Овинский получил от Инкина, — было написано самим Добрыниным и обращено к начальнику отделения. В нем говорилось следующее: