Красные петухи(Роман)
Шрифт:
— Фу-ты, ну-ты, лапти гнуты, как говаривал мой покойный отец. Не обижайся на смех, не над тобой смеюсь — над твоими угрозами. Мне не все равно — жить или умереть: люблю жизнь, очень люблю, но если придется выбирать между верой и жизнью, с молитвой предпочту первое. Знаю ваш норов. Своими очами зрил, как Пашка Зырянов истязал и мучил безвинных людей… Звери! Не от добра лютуете вы, глумитесь над человеческим телом, терзаете души. Попомни меня: не очистятся поля от снега, а реки ото льда, как вас уже здесь не будет. Ты это знаешь лучше меня. И на тот случай у тебя и твоих единомышленников припасены поддельные документы и потайные норы заготовлены. Вы вовремя смажете пятки и опять перекраситесь, приспособитесь, замрете, аки мыши, а мужику предоставите расхлебывать заваренное вами кровавое хлебово. Для вас ведь мужик — быдло, черная кость, пушечное мясо. Но крестьянин уже отрезвел от вашего сатанинского зелья. Еще неделя-две, и мужицкий горбунок выкинет вас из седла…
У Горячева пересохло в горле, жгучая горечь свела рот.
— Та-а-ак, — хрипло выдавил он. Скрипуче прокашлялся. — Значит, решили в открытую? Ва-банк? Такое мне не говорил даже Пикин. Вы отлично знаете, как разделались с ним крестьяне…
— Опять крестьяне! Привыкли валить на них все свои мерзости! Всякую дырку затыкаете мужицкой башкой. Возненавидит вас народ. Проклянет…
Флегонт поднялся, огромный, рассвирепевший, с горящими глазищами, растрепанными длинными волосами. Его громовой голос бился в стенах комнаты и, казалось, вот-вот вышибет бревенчатый простенок и выплеснется на волю. То, что выговаривал он сейчас Вениамину, не вдруг сложилось в сознании, но, сложившись, прорвалось наружу, и не было сил сдержать этот гневный поток. Вениамин вскочил, стиснул мослатые кулаки. Загоревшиеся ненавистью глаза неотрывно смотрели на Флегонта, полуоткрытый рот шевелился, словно пережевывал невидимую жвачку. И когда разъяренный поп предал анафеме «клятвопреступников, фариесев и лжепророков, совративших пахаря со стези праведной», Горячев, потеряв власть над собой, визгливо выкрикнул:
— Крести лоб, большевистский прихвостень!
Скрытая под полой френча кобура не открывалась, дрожащие пальцы скользили по залоснившейся коже, срывались с металлической застежки, никак не могли ее расстегнуть. Флегонт не вдруг угадал намерение Горячева, а когда понял, задохнулся от негодования. Его хотят убить в родном доме, вкусив его хлеба-соли. И кто? Племянник! Вскинув над головой сжатые кулачищи, он реванул во всю мощь:
— Вон!!
Лампа, мигнув, потухла. Что-то жалобно тренькнуло. Вениамину почудилось: взбесившийся поп метнулся к нему, и сейчас железные руки стиснут его глотку, кувалда-кулак расплющит череп… В два прыжка он вылетел из комнаты. В сенях приостановился, выдернул наконец-то наган и, просипев: «Ах, гад!» — развернулся, чтоб ринуться назад, но тут с улицы донеслись выстрелы и близкий голос Владислава:
— Красные, папа! Красные!..
Вениамин метнулся во двор, столкнувшись в дверях с обалделым Тихоном. Похватав тулупы, оба прыгнули в кошеву. Горячев погнал жеребца переулком к реке, там была малоезженая дорога, которая выходила на Веселовский зимник. За спиной раз за разом еще дважды бабахнуло. Вениамин слепо хлестал коня, и тот пер махом. Отскакав верст пять от Челноково, Горячев призадумался. «Почему красные? Откуда?» Воротиться бы, подъехать к селу, разузнать, разведать. Посидел в раздумье, в мельчайших подробностях припомнил постыдное бегство от Флегонта, сморщился, выматерился и… сунул вожжи Тихону.
— В Яровск!
А в это время смущенный Владислав переминался посреди комнаты и бормотал:
— Прости, папа… Мы стояли за дверью, все слышали. Мама заплакала. Я сбегал за Ерошичем. Он пальнул из ружья, а я крикнул про красных. Хорошо, что не распрягал, — и раздумывать не стали…
— Бог простит, — глухо ответил Флегонт. Притянув сына за плечи, крепко поцеловал в лоб и перекрестил. — Зело разумно, сынок.
Зачем его понесло в полк Карасулина? На этот вопрос Горячев так и не смог себе ответить. Формальный повод, конечно, был. Карасулинский полк оставался одним из немногих боеспособных формирований «народной армии», по крайней мере не отступал, прочно прикрывая Яровск с юго-запада. Разве не долг начальника пропагандистского отдела своими глазами увидеть смелых воинов в бою, чтобы потом ставить их в пример другим? Но Горячев знал и другое: добрая треть полка — челноковцы, встреча с которыми ему никак не улыбается…
Знал, все знал — и поехал. Сам себе не сознавался в неотступном, навязчивом желании: тянуло взглянуть на Карасулина: каков-то он сейчас. Горячеву рассказывали, как позеленел Онуфрий, прочтя листовку-обращение к коммунистам, под которой стояли и подписи многих членов Челноковской волпартячейки. Хорошая получилась листовочка! Ради такого воззвания стоило сохранить пока жизнь десятку перекрасившихся челноковских большевиков… И сейчас Горячеву прямо- таки не терпелось хоть ненадолго увидеть пошатнувшегося, изменившего себе Карасулина, покусать его намеками, елейно похвалить за своевременную перемену курса. Вениамин подсознательно жаждал лицезреть чужую подлость, тянулся к ней, как к лекарству, как к доказательству: не он один двоедушен — полно таких на миру. Знал: небезопасна поездка и неразумна — а все равно тянуло… Видно, и впрямь есть необъяснимые, необоримые тяготения, противостоять которым бессилен даже трезвый, холодный разум. Вот так же возникало вдруг желание увидеть Катю. Зачем? Не любовь, нет, не любовь была тому причиной. Да и ни в какую любовь он не верил — во всяком случае, так ему казалось. Просто хотелось увидеть черные блестящие глаза, услышать негромкий грудной голос, коснуться упругого жаркого тела…
Село Чуртаны, где размещался штаб карасулинского полка, шумом и движением напомнило Горячеву цыганский табор, Всюду кучки мужиков, то молчаливых и отрешенных, то о чем-то яростно спорящих — неуступчивых, взъерошенных. Многие с ружьями, с пиками. В разные концы скакали всадники. У коновязей и заплотов ржали и фыркали кони, тянулись друг к другу оскаленными мордами с прижатыми ушами, лягались. Охрипшими, надорванными голосами лаяли собаки. Заполошно орали распуганные сороки. Пахло березовым дымом, несмотря на поздний час, дымили все трубы: бабы сутки напролет варили, жарили, пекли для прожорливой, как саранча, оравы.
Пока Горячев добирался до штаба, помещавшегося в здании церковноприходской школы, у него несколько раз бог знает кто проверял документы. Мужики с любопытством разглядывали приезжего, провожали долгими неприязненными взглядами, посмеивались над высокопарным командировочным предписанием за подписью самого главковерха. Все это взвинтило и без того хмурого Горячева, и когда у штабного крыльца часовой тоже потребовал документы и долго вертел их, смотрел на свет и даже понюхал, Вениамин взорвался и злобно, хоть и негромко, прикрикнул:
— Какого черта липнешь? Иль похож на вражьего лазутчика?
— Не похож, — спокойно и насмешливо ответил мужик, сдвигая на затылок мерлушковую папаху, — самому на себя походить невозможно, поскольку ты и есть крестьянину наипервейший враг. Хоть и бороденкой прикрылся и волос, ровно дьякон, отрастил, а я тебя, голубчика, мигом распознал еще издаля, когда ты вон там свои гумажки показывал…
— Не болтай глупостей, — еле сдерживаясь, оборвал Горячев часового и хотел было пройти мимо, но тот с неожиданным проворством заступил дорогу, угрожающе вскинул винтовку.
— Погодь! Тут тебе не семенная разверстка. Думаешь, сунул гумажку и попер? А этого не хошь? — и поднес к самому носу побелевшего Горячева огромную фигу.
— Ты ответишь за это, болван! — не сдержался Горячев. — Позови немедленно кого-нибудь из оф… — прикусил язык, но было уже поздно.
— У нас не бела гвардия, офицеров не водится. У нас командиры. Ишь, золотопогонная шкура…
— Заткнись!
На шум по одному, по два сошлись десятка полтора вооруженных мужиков, плотным полукольцом обложили крыльцо, подбадривали часового, неприязненно поглядывая на Горячева. Часовой на окрик Горячева насмешливо сморщился:
— Чем же это, к примеру, я заткну и какое место!
— Не мели чепуху. Позови полковника Добровольского!
И сам удивился: «Чего это со мной сегодня? То „оф…“, то „полковника“. Довели, сволочи! Осточертели все эти личины, чтоб их…»
— Фьють! — присвистнул часовой, повернулся к товарищам. — Видали, братаны, какая окрошка получается? Наш товарищ начальник штаба, оказывается, господин полковник. То-то он все глазом на нашего брата косит, ровно необъезженная кобыла, и плеточку из рук не выпущает, и с Онуфрием Лукичом у них все напоперек получается.