Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Красный сфинкс

Прашкевич Геннадий

Шрифт:

Романы «Котлован» и «Ювенильное море» (1929; 1934), пришли к читателям, как и «Чевенгур», только через полвека. Инженер Верко – герой «Ювенильного моря» – тоже генерирует самые необыкновенные идеи. Он все видит по-своему. Например, он «в увлечении рассказал пастуху, что внизу, в темноте земли, лежат навеки погребенные воды. Когда шло создание земного шара и теперь, когда оно продолжается, то много воды было зажато кристаллическими породами, и там вода осталась в тесноте и в покое. Много воды выделилось из вещества, при изменении его от химических причин, и эта вода тоже собралась в каменных могилах в неприкосновенном, девственном виде».

В 1931 году в журнале «Красная новь» появилась повесть Андрея Платонова «Впрок (бедняцкая хроника)». «Путник сознавал, – звучало буквально с первой страницы, – что сделан из телячьего материала мелкого настороженного мужика, вышел из капитализма, и не имел благодаря этому правильному сознанию ни эгоизма, ни самоуважения. Он походил на полевого паука, из которого вынута индивидуальная хищная душа, когда это ветхое животное несется сквозь пространство лишь ветром, а не волей жизни». Сталину, внимательно следившему за молодой советской литературой, повесть решительно не понравилась. Еще больше ему не понравился рассказ Платонова «Усомнившйся Макар».

Разумеется, на писателя тут же обрушилась критика.

«Анархиствующий обыватель», «литературный подкулачник», «агент классового врага»! – «Все тридцатые годы Платонов ждал ареста, – писал Г. Елин. – Рядом исчезали люди, литераторы, чья репутация казалась всем незыблемой; что уж тут говорить об авторе „Усомнившегося Макара“ и бедняцкой хроники „Впрок“, вызвавших гнев самого главного „научного“ человека?… Почему-то считается, что в те годы Платонов „лег на дно“ – жил тише воды, ниже травы, выступая в печати исключительно со статьями и рецензиями под псевдонимом Ф. Человеков, потому-де про него просто-напросто забыли. Даже сухая статистика библиографии сводит этот довод на нет: после мощного критического залпа по Платонову он действительно „выпал“ из периодики на три года, но уже с 1934 до начала войны публикует три десятка рассказов, притом в таких центральных изданиях, как „Знамя“, „Красная новь“, „Новый мир“, „Октябрь“, „Литературная газета“, которые безусловно читал самый главный читатель, прославившийся, кроме всего прочего, и тем, что успевал читать все на свете. Будем помнить и о том, что почти каждый новый платоновский рассказ становился объектом злобных и опасных нападок в прессе, равно как и вышедший в 37-м сборник прозы „Река Потудань“, тотчас украшенный ярлыком – порочная философия».

Но покаяться Платонову пришлось.

«Мои литературные ошибки не соответствовали моим субъективным намерениям».

Ареста, к счастью, все-таки не последовало, но забрали сына. «Письма сдать… посылки сыну… комендант лагеря…» – такие слова запестрели в записных книжках писателя. «Не знал тогда и сейчас не знаю, – вспоминал Г. Елин, – что было предъявлено виной юноше Тоше Платонову и какие показания он дал следователям в Лефортовской тюрьме. Но из той же записной книжки его отца, где пометка о посылке сыну, выписал примечательную и вроде бы „постороннюю“ историйку-сюжет: „Его обвиняли, он был невиновен. Чтобы отделаться, он вспомнил пьесу, написанную 300 лет назад, где были лорды и пр., – и повторил всю ситуацию пьесы, признав, что он дружил с лордами и т. д.“ Сегодня, когда приоткрылся занавес над сценой сталинского „правосудия“, описанная Платоновым ситуация, казавшаяся абсурдной, выглядит, увы, вполне бытовой. Общими стараниями друзей, при ходатайстве авторитетных писателей Тоша Платонов был все-таки вызволен из заключения. Но жизнь его была кончена – туберкулез быстро делал свое дело. Умер он на руках отца. И Тошина смерть не только перевернула Платонову душу своей реальностью, но стала для него до конца жизни неким суммирующим моментом, очень многозначным, если вспомнить давнее и прочное увлечение писателя философией Н. Ф. Федорова. В записной книжке 1944 года, на вклеенном календаре которой Платоновым отмечен четвертый день января – годовщина смерти сына, есть такая запись – с пометой „оч. важно“: „Как Тоша, умирая, говорил: „Важное, важное, самое важное“, – и умер, не сказав самого важного. Так самое важное уносится в могилу“. О том же и в письме Платонова к жене с фронта 6 июня 1943 года: „…главное, я так тоскую о холмике земли на армянском кладбище… Я сделал здесь на войне столь важные выводы из его смерти, о которых ты узнаешь позже, и это тебя немного утешит в твоем горе“.

Великую Отечественную Платонов прошел корреспондентом «Красной звезды».

Вышли книжки очерков и рассказов «Под небесами родины» (1942), «Броня» (1943), но после очередной критики в 1946 году писатель опять надолго исчез с литературных горизонтов. «Здесь снова всплывает не самый важный, но все же интригующий вопрос, – писал В. Ревич в своей замечательной книге „Перекресток утопий. Судьба фантастики на фоне судеб страны“ (1998), – почему, беспощадно уничтожив множество беспорочных сторонников, вот этих стойких антисталинистов (Замятина, Булгакова, Платонова, – Г.П) вождь пощадил? Может быть, он их все-таки ценил? Известно, что «Дни Турбиных» ему определенно нравились… Нет, не таков был Иосиф Виссарионович, чтобы считаться с подобными сантиментами. Для прославления сталинской державности С. Эйзенштейн своими фильмами, апофеозным «Александром Невским», антиисторическим «Иваном Грозным» сделал, может быть, больше, чем кто-либо, но это не помешало Сталину мягким грузинским сапогом нанести режиссеру удар ниже пояса, когда он узрел, что во второй серии «Ивана Грозного» Эйзенштейн позволил себе отойти от прославления опричнины, как передовой – по мнению Сталина – политической силы эпохи, так сказать, раннего прообраза большевистской партии. Мне хотелось бы допустить, что постановщик сделал это из желания немного подерзить. Все же он был выдающимся режиссером… и, видимо, в дорого обошедшуюся ему минуту просветления счел, что у него должна сохраниться хоть крупица собственного мнения. Вскоре после разгромной критики Сергей Михайлович умер от инфаркта… Но это все же не ответ, почему Сталин не ликвидировал Булгакова и Платонова… Я не думаю, что существует однозначно верное объяснение, хотя читал много версий, в том числе и откровенно лживых (вроде того, что Сталин спас этих писателей; интересно – от кого?), но ни одна меня полностью не убедила. Лично я склоняюсь к фразе, произнесенной героем одного известного фильма: «Всех не перестреляешь!» Даже сталинский репрессивный аппарат не мог оставить за собой голую пустыню. Наконец, человек самой последовательной и жестокой воли тоже не во всем поступает логично. Высланную из России в 1922 году компанию профессоров и философов во главе с Бердяевым проще было бы расстрелять; они и сами не скрывали, что были откровенной контрой. Верно, тогда еще был жив Ленин. Но он в приговоры ЧК не очень-то вмешивался, а «буржуазных» философов ненавидел. Что же касается расстрела философов… Ну, покричали бы лишний раз о варварстве большевиков. Будто нас эти крики трогали. Зато сколько непримиримых критиков советской власти сразу бы лишились эмиграции… А они-то, глупые, воображали, что их грубо вышвыривают из страны. Горевали. Может, даже плакали… Благодаря тем же не всегда объяснимым флюктуациям некоторое количество талантливых людей сумело пережить эпоху Сталина».

Литературный язык Платонова оказывал и продолжает оказывать влияние на современных русских писателей. Правда, сам он говорил (и вполне справедливо): «Какой я учитель? У меня учиться нельзя. Как стал на меня чуть похожим, так и сгинул».

«Я не смотрюсь никогда в зеркала, и у меня нет фотографий», – такая запись есть в записных книжках писателя. Он действительно не любил фотографий и зеркал. «За полгода до смерти, – писал Г. Елин, – Андрей Платонович, уже трудно встававший с постели, почувствовал краткое улучшение и захотел погулять с дочерью на Тверском бульваре. А вернувшись с прогулки, рассказал, как зашли они с Машей в фотоателье у Никитских ворот и сфотографировались вместе. Мария Александровна (жена писателя, – Г.П.) вспоминала свое удивление: для Платонова это было поступком неожиданным; потом поняла…»

Умер 5 января 1951 году в Москве. От туберкулеза.

Возможно, страшной болезнью этой он заразился, ухаживая за больным сыном.

ИЛЬЯ ГРИГОРЬЕВИЧ ЭРЕНБУРГ

Родился 14 (27) января 1891 года в Киеве.

«Эта цифра – (имеется в виду год рождения, – Г.П.) – хорошо памятна русским людям да еще французским виноделам. В России был голод; двадцать девять губерний поразил недород. Французские виноделы разбогатели на вине того года: засуха сжигает хлеба и повышает качество винограда. Какой далекой кажется теперь эта дата! Россией правил Александр III. На троне Великобритании сидела императрица Виктория, хорошо помнившая осаду Севастополя, речи Гладстона, усмирение Индии. В Вене благополучно царствовал Франц-Иосиф, взошедший на престол в памятном 1848 году. Еще жили герои драм и фарсов прошлого столетия – Бисмарк, генерал Галифе, известный дипломат царской России Игнатьев; маршал Мак-Магон, Фогт, известный нашим студентам благодаря памфлету Карла Маркса. Еще жил Энгельс. Еще работали Пастер и Сеченов, Мопассан и Верлен, Чайковский и Верди, Ибсен и Уитмен, Нобель и Луиза Мишель…»

Детство провел в Киеве.

В гимназию поступил в Москве.

Впрочем, уже из шестого класса был исключен – за пропагандистскую работу.

В 1907 году Илья Эренбург вступил в РСДРП. Годом позже его арестовали и выслали в Смоленск. В декабре 1908 года сумел уехать во Францию. В Париже вышли первые книги стихов: «Я живу» (1911), «Будни» (1913), «Детское» (1914). Валерию Брюсову стихи молодого поэта показались старомодными, романтическими, Николай Гумилев нашел в них «дешевый эстетизм». Но «Стихи о канунах» (1916) сделали имя Ильи Эренбурга известным.

Наши внуки будут удивляться,Перелистывая страницы учебника:«Четырнадцатый… семнадцатый… девятнадцатый…Как они жили?… бедные!.. бедные!..»Дети нового века прочтут про битвы,Звучат имена вождей и ораторов.Цифры убитыхИ даты.Гости земли, мы пришли на один только вечер,Мы любили, крушили, мы жили в наш смертный час.Но над нами стояли звезды вечные,И под ними зачали мы вас.В ваших очах горит еще наша тоска.В ваших речах звенят еще наши мятежи.Мы далеко расплескали в ночь и в века, в векаНашу угасшую жизнь.

В годы Первой мировой войны Илья Эренбург работал на русские и французские газеты, как военный корреспондент выезжал на Французский и на Македонский фронты, выпустил книгу военных очерков. «Она вторична, – отмечал ничего не прощающий Д. П. Святополк-Мирский, – и может быть по-французски была бы написана лучше, но короткие отрывки, впечатления и трогательные рассказики, ее составляющие, не лишены подлинной занимательности».

В Россию вернулся после революции. Страна, разрушенная гражданской войной, произвела на писателя ужасное впечатление. Он вновь уезжает в Европу: в Берлине сотрудничает с «Русской книгой», с «Новой русской книгой», в Париже пишет о современном искусстве. В 1922 году вышли «Портреты русских поэтов», за ними манифест в защиту конструктивизма в искусстве «А все-таки она вертится», и, наконец, появился знаменитый роман, о котором Мариэтта Шагинян с восторгом писала: «Он называется так длинно, что одно его название покрывает весь титульный лист: „Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников: мосье Дэле, Карла Шмидта, мистера Куля, Алексея Тишина, Эрколе Бамбучи, Ильи Эренбурга и негра Айши, в дни мира, войны и революции в Париже, в Мексике, в Риме, в Сенегале, в Кинешме, в Москве и в других местах, а также различные суждения учителя о трубках, о смерти, о любви, о свободе, об игре в шахматы, об иудейском племени, о конструкции и многом ином“. Уже само название наводит вас на ассоциации, которые позднее, при чтении книги, подтвердятся: вам придут на память великие сатиры времен античного декаданса и подражающие им европейские романы-обозрения. Бывают времена, когда пространства сдвигаются. Рим и Кинешма, Сенегал и Москва приближаются друг к другу не только насилием фантазии, но и простым обывательским чувством соседства, утеснением доброго знакомства, опрозраченностью географических далей…» – «Мы вступили в ликвидационный период нашего европейского сознания, – продолжала Мариэтта Шагинян. – Шпенглеровская тема не выдумана. Выдуман только ее диапазон. Мы присутствуем при закатной ликвидации очень сложного и очень органического целого, которое росло и казалось прочным вплоть до года 1914, когда „мировая война“ обнаружила смерть сердцевины этого целого, т. е. его идеологии. Целое же – это наша городская, или, если угодно, „буржуазная“ культура. В ликвидационные минуты, – как осенью в облетелом лесу, – видно глазу очень далеко, и дальнее кажется близким. Зелень уже ничего не скрывает; нет шума жизни, поющей кутерьмы птичьей, зарослей. Стволы обнажились, голые сучья чертят, но не прячут пространства. И по стволам же вы угадываете голые схемы, мертвую тектонику некогда шумного и тесного мира; заблудиться нельзя. Тогда-то и приходят последние поэты, – поэты-сатирики. Они „обозрители“. Им уже нельзя петь свой угол. Нет больше ни углов, ни угла. Они осиротели, изгнаны из уюта, их отовсюду видно, и они видят во все стороны. На смену пафоса „личного места“, у них пафос широких пространств, плавное сближение которых и родит ту особую форму литературы, которую я назвала „обозрением“. Замечательный роман Эренбурга, составляющий целое событие в нашей литературе, и является таким сатирическим обозрением…»

Интонацию романа Илья Эренбург нашел с первой фразы.

«26 марта 1913 года я сидел, как всегда, в кафе „Ротонда“ на бульваре Монпарнас перед чашкой давно выпитого кофе, тщетно ожидая кого-нибудь, кто бы освободил меня, уплатив терпеливому официанту шесть су. Подобный способ прокормления был открыт мной еще зимою и блестяще себя оправдал. Действительно, почти всегда за четверть часа до закрытия кафе появлялся какой-нибудь нечаянный освободитель – французская поэтесса, стихи которой я перевел на русский язык, скульптор-аргентинец, почему-то надеявшийся через меня продать свои произведения „одному из принцев Щукиных“, шулер неизвестной национальности, выигравший у моего дядюшки в Сан-Себастьяне изрядную сумму и почувствовавший, очевидно, угрызения совести, наконец, моя старая нянюшка, приехавшая с господами в Париж и попавшая, вероятно по рассеянности полицейского, не разглядевшего адрес, вместо русской церкви, что на улице Дарю, в кафе, где сидели русские обормоты. Эта последняя, кроме канонических шести су, подарила мне большую булку и, растрогавшись, трижды поцеловала мой нос…»

Поделиться с друзьями: