Красный террор глазами очевидцев
Шрифт:
Трудно вам передать мои ощущения. Голова стала тяжелая, как котел. Мне казалось, что внутри у меня образовалась сплошная зияющая пустота. Где-то в отдаленной клеточке мозга билось сознание, что сейчас меня не станет. Сейчас я перешагну эту таинственную грань между жизнью и смертью. Я даже на мгновенье ощутил состояние какого-то любопытства: что будет там… И потом опять погрузился в тупое безразличие. Только когда вызывали кого-нибудь из нас, у меня кровь отливала от сердца, и после этого начинало тоскливо сосать под ложечкой… Во рту я ощущал какой-то противный соленый вкус…
— Всех четырех вывели и расстреляли. Я остался один. Машина замолкла. Тем не менее я ни одной минуты не сомневался в том, что участь тех четырех постигнет и меня.
Сколько я просидел в этом кошмарном ожидании — не помню. В конце концов, я погрузился в какое-то оцепенение… Вдруг дверь отворилась, и кто-то назвал мою фамилию. Мне сдавило горло, захватило дыхание. Меня вывели в коридор. Навстречу мне шел тот знакомый следователь, который говорил со мной во дворе. Он порывисто пожал мою руку и сказал: «Ну, от души поздравляю вас. Ваша казнь отменена. Дело ваше будет передано в суд… Поздравляю вас еще раз».
— Вот вам вся история, — закончил Миронин.
— Воображаю, какое ощущение радости жизни, какой подъем вы должны сейчас испытывать!
— К сожалению, нет, — тихо сказал Миронин. — Я чувствую только страшную слабость и утомление.
И положив ладонь под голову, он стал засыпать.
Тайны подвала. Рассказы Абаша
Миронин проснулся поздно. Встал оживленный и радостный. Он напомнил мне человека, вышедшего впервые на воздух после долгой и тяжкой болезни.
— Вот когда у вас в душе птички поют, — сказал я. — Я счастлив за вас бесконечно.
Он благодарно пожал мою руку. С этого дня Миронин снова энергично принялся за свои комиссарские обязанности. Старшего комиссара Заклера перевели в тюрьму. Он быстро собрал свои вещи в объемистый мешок и, ни с кем не простившись, исчез.
Мне говорили, что в чрезвычайку он пришел с пустыми руками. Неудивительно, что после его ухода многие из товарищей не досчитались кое-каких вещей. У Миронина пропал перочинный ножичек, что было большой потерей для камеры, так как в чрезвычайке ножи у всех отбирали и на всю камеру у нас случайно сохранилось только два. Забрал Заклер с собой чье-то зеркальце, взятое им для пользования «на пять минут». Мне передавали потом, что в тюрьме Заклер просидел всего несколько дней и часто имел сношение с агентами чрезвычайки. Все вздохнули свободно, когда его не стало среди нас.
Новым старшим комиссаром назначили Л-цкого. Тихий, приветливый, с чрезвычайно привлекательным грустным лицом, блондин, Л-цкий, бывший юнкер, был уже давно приговорен к расстрелу, но приговор в исполнение почему-то не приводили. Он знал об этом и сильно страдал. Я как сейчас вижу перед собой его грустную приветливую улыбку. Говорили, что ему симпатизирует Калениченко, который все откладывал его казнь. Незадолго до описываемого дня Лисецкий рассказывал, что, идя за хлебом в 8-й номер, он встретился с Калениченко, который улыбнулся ему и сказал.
— Не волнуйтесь. Вам ничего не грозит плохого.
С этого времени Л-цкий ожил. В этот день вызывали на допрос старичка Пиотровского. Он вернулся сильно расстроенный и стал рассказывать Миронину подробности своего дела. Пиотровскому было лет под 70. Он служил управляющим в одной из крупных экономий Одесского уезда. В дни пребывания германских властей, когда происходила ликвидация понесенных владельцами убытков, Пиотровский между прочим указал на расхищение и уничтожение редкой и ценной библиотеки, стоимость которой владельцы определили в миллион рублей. Хотя денег этих с крестьян и не взыскали, но на Пиотровского был донос, и его обвиняли в ограблении крестьян, в притеснении их в угоду владельцам имения и пр. Следователь после допроса сказал старику:
— Таких, как вы, вешать надо, как собак!
Миронин, как мог, успокоил старика, написал ему какое-то объяснение, говорил ему, что расстрелы прекращены, что вот скоро три недели, как никого не брали в 8-й номер.
Мне Миронин сказал:
— Старик этот, как свидетель, лишь установил факт уничтожения и похищения имущества. Он не мог не сделать об этом доклада владельцам, так как на нем лежала ответственность по охране вверенного ему имущества. Никакого доноса в действиях его нет. Это ясно для каждого. Но я уверен, что участь бедняги решена.
Вечером мы были привлечены необыкновенным шумом и криками во дворе. Все бросились к окнам. Глазам нашим представилась следующая картина. Посередине двора стоял мертвецки пьяный Абаш. Хотя в трезвом состоянии нам и редко приходилось наблюдать его, но сегодня он, видимо, накачался до зеленого змия. Абаш размахивал револьвером и грозил пристрелить каждого, кто к нему подойдет. Его окружала толпа сотрудников чрезвычайки — матросы, караульные и даже следователи. Вся эта публика, видимо побаиваясь буяна, для успокоения его применяла всяческие способы. Ему грозили приходом Калениченко, просили его, обнимали и даже целовали. Угроза именем Калениченко привела его лишь в еще большую ярость.
— Я сотни и тысячи разменял, — кричал Абаш. — И фашего Калениченко застрелю и вас фсех, я никофо не поюсь… Пусть, пусть только явится сюта сам Троцкий!
Ласка и поцелуи подействовали на пьяного палача смягчающим образом. Он начал жаловаться на свою судьбу и плакать пьяными слезами, в голос, широко раздвинув рот. Рыдания, похожие на рычание, далеко разносились по двору. Однако пойти лечь спать упрямый латыш отказывался. В конце концов, с большим трудом его удалось водворить в одно из свободных помещений и запереть на ключ. Но вскоре вся чрезвычайка стала сотрясаться от ударов кулаками и ногами, которыми Абаш осыпал дверь своего узилища. Видя, что это не помогает, Абаш начал палить из револьвера в окно. Тогда с ним опять вошли в переговоры. Ему передали, что Калениченко велел его арестовать впредь и до протрезвления и что завтра утром его выпустят. Абаш, с которого после физических упражнений над дверью немного спал хмель, пошел на компромиссы. Он согласился сидеть до утра, но только не в одиночке, а в общей камере.
— Если я, товарищи, финовен… пашалуйста! — говорил Абаш. — Я котоф ситеть… Я ничефо не имею… только пез компаньи я не могу… А в компаньи — пошалуйста.
Абаша поместили в нашу комнату. Он сел на нары, осклабивши свое плоское лицо в хищную улыбку, и засюсюкал:
— Не пойсь, тофарищи… Не трону. Хоть ви и смертники, а фсе ж люди… А езели кто финовен, примерно, контррефолюционер он или еще что — я разменяю… У меня рука ферная: раз и катово!.. Не пойсь. Сефодня Абаш кутит. Я челофек московский и фам фсем пудет праздник. Потому все же — люти. А на теньги мне наплевать! Что теньги… Сколько укотно имею!
Абаш вытащил из кармана толстую пачку украинских пятидесятирублевок.
— Вот они, теньги. А не станет — еще тостану. Караульный, тофарищ! — заорал Абаш.
С подошедшим караульным Абаш вступил в пространные переговоры о покупке коньяку и продуктов.
— Турак, я тебя коньяком угощу. А фот как кофо разменяю — пиншак сниму и тепе подарю. Самый фартофый, упей меня пог, если фру, — уговаривал Абаш.
В результате этих переговоров один из красноармейцев взялся доставить вина и закусок. Через час он принес на все 8 абашиных тысяч три бутылки коньяку и гору хлеба, консервов, сала и огурцов. Абаш пришел окончательно в умиление.