Крещение (др. изд.)
Шрифт:
— Вернись — исправлюсь. — Из тумана появился боец, лязгнул затвором: — Пропуск!
— Кабель.
— Башка два уха, кто прет так. Уложил бы — и делу конец. Куда бежишь? — боец перешел на шепот, невольно подстроился под его тихий голос и Глушков:
— Может, и тебе там место, не слышишь, что ли?
— Где сказано, там стоим. Принять влево!
Глушков обошел бойца — тот не уступил ему дорогу — и сразу же увидел пушку, а возле нее, под щитком, стояли двое. Глушков узнал того и другого: высокий и сутулый — командир орудия, татарин Гайбидуллин, а рядом Пушкарев, в длинной, ниже колен, шубе без ремня. Они уж, видимо, закончили разговор, и Пушкарев, отходя от щита, досказывал:
— Потом уж туда и сюда. Ну, Сафий, вся надежда — ты.
— Да уж надейся. Артиллерия, — с достоинством ответил Гайбидуллин и рявкнул тихо, но жестко: — К орудию!
«Не орудие, а прощай, Родина, — подумал Пушкарев и прислушался к редеющей стрельбе в деревне. — Сразу не накроют, так и эта пушчонка дел им натворит».
— Осколочным!
— Есть, осколочным!
— Товарищ старшина, я это, Глушков.
Огонь!
Орудие ахнуло — гремучий огонь рванул белесую темноту, ослепил, в лица пахнуло сладковато–гнилой, теплой еще гарью.
Стремительно утянув за собой по–хищному острый свист, снаряд разорвался где–то в овраге приглушенно и немо.
— Осколочным!
— Осколочным.
— Огонь!
Пушка ахнула — белое пламя на этот раз качнулось почему–то книзу, опалило снег, а Гайбидуллин, вероятно довольный расчетом и стрельбой орудия, стал командовать спокойней. Артиллеристы действительно хорошо знали свое дело и работали с безмолвной согласованностью — только повторялись команды, только коротко звенькали выброшенные из дымного казенника гильзы да, само собой конечно, ахала пушка, мягко откатываясь на загустевшей смазке.
«В пехоте, черт ее возьми, только и спаруешься с человеком у котелка, и то когда в нем хлебово, — завистливо подумал Глушков, глядя на бойцов расчета. — А тут пятеро как пальцы на одной руке. Махну в артиллерию — я еще не так расшурую этот самовар».
По щиту со щелком ударила Очередь крупнокалиберного пулемета — броня отозвалась железным треском, будто ее нагрели и она лопнула от жару. Две пули одна за другой залились куда–то перевертышем, с сердитым пчелиным жужжанием.
Глушков присел в сугроб и потянул за собой Пушкарева, тот послушно опустился рядом — шуба его колоколом легла на снег.
— Это я, товарищ старшина.
— Да, да, Глушков, вижу. Вижу, что ты. А наших — то там — всех до единого. Двое мы выскочили. Как выскочили, сам бог, поди, не знает. — Пушкарев устало указал рукой, и Глушков разглядел в сторонке бойца, зарывшегося в снег, только и чернел у него верх шапки да пулемет в руках.
— С автоматами — задавили. Сейчас сюда — другой дороги им нет. А ты как здесь?
— Да к вам побежал, товарищ старшина.
— А кто велел?
Глушков промолчал.
— Все своевольничаешь, Глушков.
Глушков только сейчас обратил внимание, что Пушкарев очень часто и вяло плюется на снег черными сгустками крови.
— Ранены вы, что ли, старшина?
Но Пушкарев, вглядываясь туда, куда била пушка, говорил свое:
— Ты, как тебя, Глушков, оставайся здесь. Он с пулеметом — заменишь на случай. — Старшина повернул к Глушкову свое окровавленное лицо. — Я того… с носом что–то совсем неладно и голова.
По щиту орудия опять секанул крупнокалиберный — у ящиков со снарядами кто–то вскрикнул и замычал нехорошо, протяжно, видимо, не мог передохнуть.
— Осколочным!
Старшина зачерпнул на рукавицу снегу, приложил его к перебитой переносице и вдруг сунулся, лег в снег.
— Старшина, что ты? Помочь чем или как? Да что замолк, зараза? — Глушков подумал, что старшина кончается, и закричал в бессильном отчаянии, стал трясти его: — Погоди до утра! Зараза проклятая, как же так!..
Глушков никогда не думал и, разумеется, не сознавал, что старшина Пушкарев уже давно сделался ему самым дорогим и самым близким человеком; был ли старшина Пушкарев умен, добр, храбр, Глушков не знал, но в то, что со старшиной не всякая опасность опасность, а жизнь — даже под пулями — надежна, верил.
— Что ж ты так–то?..
Впереди, вроде бы на каком–то возвышении — туман обманывал зрение, — как коптилка под ветром, замигал огонек, рядом с ним еще и еще. Тут же над головой понеслись пули; у артиллеристов что–то зазвенело. Глушков отполз от старшины, выстрелил раза три или четыре, вылавливая на штык те судорожные огоньки и наперед зная, что не причинит им никакого вреда. Рядом дважды коротко, но внушительно рыкнул «дегтяръ». Справа дал о себе знать охватовский пулемет: он бил долго, без передыху, а в морозном воздухе ушел, пришел и опять ушел странный звук: «у-ааа, у-ааа, у-ааа!»
Огоньки на время потухли. Умолкла пушка: артиллеристы, вероятно, оценивали обстановку. И вдруг опять ударила пушка, и замигали огоньки, и наперебой зачастили оба пулемета.
Немцы сосредоточили все свое внимание на одинокой пушке и перли на нее, по охватовский пулемет внезапно ударил им во фланг, вдавил их в снег и сам осторожно затих.
Со стороны оврага потянуло свежим морозным ветерком, туман быстро, на глазах, поредел, и на землю пролился рассеянный свет луны; снег подернуло мягкой и густой синевой.
Глушков воспользовался передышкой и пополз обратно к старшине Пушкареву, чтоб зарыть его в сугроб, но старшина был жив и полулежал на снегу, прикрывшись от ветра воротником Шубы. Встретил Глушкова чужим, ослабевшим голосом, тихонько обрадовался:
— Ты опять? Полежи давай. Нам бы в сторонку от пушки–то.
— Давай я помогу — отползем.
— Что ты, как тебя… Глушков! Пушку стеречь… — Пушкарев устало вздохнул и смолк. Глушков уже не допытывался, что же на самом деле хотел старшина, а тот собрал губами лежавший на рукаве снег, освежив во рту, приободрился: — В кармане у меня адреса ребят и свой адрес…
— Да пошел ты!..
— Рано или поздно… На дорогу выходят. Ты, как тебя (старшина все почему–то забывал фамилию Глушкова)? Ты, как тебя… Христом–богом… не пускай их на дорогу. Автомат бы тебе — да во фланг им. Во фланг. Как тебя?..
— Я попробую, товарищ старшина. Подыхать — так всем тут.
Глушков вскочил на ноги и, согнувшись, побежал навстречу немцам, забирая все вправо и вправо, рассчитывая обойти цепь наступающих. Несколько раз он падал в снег и переворачивался, чтобы вываляться в снегу и быть менее заметным. Но как он ни уклонялся в сторону, немцы заметили его и обстреляли; тогда он пополз по–пластунски, набив колючего снегу и в рукава, и в валенки, и даже за воротник гимнастерки. В ушах у него до того шумело, что он не слышал, как снова вспыхнула и разгорелась перестрелка: снова били пулеметы и автоматы с обеих сторон, била пушка. Потом он уже больше отдыхал, чем полз, и вдруг в голове его закружились необычные мысли, вернее, обрывки мыслей, очень замутившие его душу. «Человек, он ведь все равно чувствует свою смерть. Пушкарев вон об адресах заговорил. А у меня снег под рубашкой тает — и будто не мое уж все это. Вот как столкнулись: ни им, ни нам нет выхода — смерть. Да нет же, да не может быть, как же это ничего не видеть, не знать! Да нет же, я не чувствую смерти, и не могут убить меня. Как же мир–то без меня? Зачем он тогда? К чему? Кому? Ведь мир–то только и существует, что существую я…»