Крещение (др. изд.)
Шрифт:
— Ты ведь, касатик, собрался идти…
— Собрался, да старуха ты очень занятная. Говоришь складно.
Афанасьев все ухмылялся, вроде забавляли его бабкины слова, но в сторожких афанасьевских глазках загорелось и откровенное любопытство, которое как елеем умасливало душу бабки.
— Станут молиться. Христу молятся. А почто молятся, думал? Все недосуг, касатик. Русский человек, как и Христос, за других страдает. Его вины перед другими нету, касатик. От сотворения мира…
Связные, вышедшие до Афанасьева и не дождавшиеся его на улице, решили, что он передумал идти, и стали заглядывать в дверь, а потом полезли в хату.
— А ну пошли, пошли! — Афанасьев выдворил связных обратно и, уходя сам из хаты, сказал: — Путано говоришь, бабка, но на добром слове спасибо. Будет время — еще зайду.
Бабка сидела все время на своей постели с ногами под синим рядном, заменявшим ей одеяло, нечесаная, неприбранная, совсем ненужная этим молодым, полным жизни людям, которых она наверняка переживет. Может, поэтому она и думала о них как о страдальцах, может, поэтому, когда она подняла на уходящего майора глаза, в них томилась великая человеческая тоска.
Афанасьев, выйдя на улицу и опять руководствуясь чем–то неосознанным, переложил ладанку из бокового кармана шинели во внутренний, а шагая по сугробам в роту Филипенко, радовался тем мыслям, которые неожиданно нахлынули на него: «А разве не так все, как говорит она, старая? От века же, черт возьми, или, как она выразилась, от сотворения мира, русский человек страдает. И обживать ему довелось самые невезучие земли, холодные, лесные… Боже мой, одна зима восемь месяцев, а тепло придет — пожить бы да понежиться, не тут–то было — страда. И опять страдает крестьянин. А чуть обжился, обзавелся справой, скотом, постройкой — на тебе, иноземец: не половец, так поляк, не поляк, так татарин, не татарин, так швед, или турок, или японец, или француз. А немец–то ну–ко навадился!.. Так и в самом деле, за какие же грехи страдает русский человек? Ведь и слово–то «крестьянин» происходит от креста, на котором был распят Христос. Вот они, бабкины–то слова…»
Перед конюшней, у плетня, их неожиданно окликнули, а потом к ним подошел боец и прерывающимся от волнения голосом сообщил, указывая влево, на темную полоску:
— Оружие приготовьте, а то в кустах что–то подозрительное.
— Почему не проверите? — спросил майор.
— Доложили ротному.
В темной конюшне в чадном дыму кашляли, храпели, ходили и переговаривались люди.
— Отобранные, выходи на улицу! — командовал Филипенко.
Афанасьев пошел на его голос, но комбата ткнул кто–то в шею: не крутись под ногами. «Это хорошо, — подумал Афанасьев, — ребят, должно, добрых подобрал». И услышал за спиной шепот своего связного:
— Ты же майору засветил, кикимора.
— Я сам вчера был майором.
— Там, в кустах, говорят, что–то неспокойно, — сказал Афанасьев Филипенко. — На полпути обнаружат — гроб с крышкой.
— Как ни поверни — все крышка.
— Что уж так?
— Будто не знаешь.
Майор молчал, покусывая и потягивая пустой прокуренный мундштук: уж он–то, комбат, знал, с каким риском связана неподготовленная вылазка в тыл противника. Жалея Филипенко и сознавая, что надо сказать подчиненному что–то ободряющее, посоветовал:
— Ты хоть держи возле себя два–три человека понадежней.
— Охватов, построй людей, пересчитай! — распорядился Филипенко, а комбату сказал: — Охватова помощником взял. Урусов, Кашин, Брянцев, мои старички, под рукой будут. Как же без этого. Большинство — ребята — комсомольцы. Это надежно.
Филипенко говорил и все ощупывал ремень с пистолетом, лямки вещевого мешка, куда набил больше десятка гранат, похлопывал себя по карманам брюк и шинели: или еще проверял что–то, или уж от волнения руки сами искали дела.
— Ну ты не трясись, все равно ради дела идете, — строго и деланно недовольным голосом сказал Афанасьев.
— А кто что говорит. Пойдем… Не доберемся до станции, — после паузы прибавил Филипенко, — не доберемся если, людей не поднимайте.
— Ну это не твоя печаль, без тебя решим.
Филипенко был мрачно настроен, а кроме того, знал,
что перед выходом на рискованное дело ему многое прощается, отрубил:
— Много потеряли в утренней атаке и — зря.
— Не к месту разговор этот, Филипенко. И вообще ненужный разговор. Полмира в крови захлебнулось — что там твоя дивизия. Да и кто мог подумать, что он силы подтянет. Мало же его было.
— Думать надо.
— Ух какие вредные мысли! — вполголоса проговорил Афанасьев и, повернувшись к выстроенным взводам, повысил голос: — Вы, ребята, должны сделать то, что не могла сделать вчера вся наша дивизия. Кому боязно — останься. Нету таких? Нету. Я всегда знал, что старший лейтенант Филипенко в людях не ошибается. Ходу теперь.
XII
Полсотни человек, обмотавшись для маскировки — у кого что было — белыми тряпками, цепочкой пошли в мутную морозную ночь. К железнодорожной насыпи, правее станции километра на три–четыре, вышли тихо и без помех. Переползли дорогу, залегли в канаву. Здесь Охватов, шедший с Урусовым замыкающим, доложил Филипенко, что он побил бойца Соркина, который отставал всю дорогу, а потом вообще отказался переползать насыпь.
— Молодой, бровастый?
— Ну.
— Всыпал, и ладно. Потом разберемся.
Дальше Охватов с тремя бойцами ушел вперед. Примерно в километре от залегших взводов, при спуске в низину, их обстреляли из пулемета. Стреляли немцы вяло, бесприцельпо — видимо, русских на скате не обнаружили. И те успешно спустились в низину, притаились в кустах. Осмотрелись. По тихому следу Филипенко привел в кусты всех бойцов.
— Беспечно, сволочи, воюют, — сказал Филипенко, нервно и прерывисто дыша в самое ухо Охватова. — Как это можно без охранения?
— Может, обнаружили да заманивают.
— Ну, вряд ли. Кому же помолиться–то… — здесь Филипенко длинно выругался, — кому же помолиться, чтоб спали они покрепче. Пошли, Охватов. Вперед. Вперед.
Пулеметное гнездо немцев на насыпи осталось за левым плечом. Фашисты что–то все–таки заметили, потому что навесили над кустами фонарей и чесали кусты из пулемета минут двадцать. Но низина мертво молчала; только вскрикнул от боли раненный в позвоночник и тут же смолк: накрыли ему рот рукавицей, да и сам он быстро очувствовался. Когда взвод стал уходить из кустов, он не удержался и забился в беззвучных рыданиях, сознавая, что его оставляют умирать. Те, что проходили мимо, старались не глядеть на него. По законам воинского братства нельзя было бросать товарища, и двое бойцов вызвались было взять его с собой, но Филипенко подскочил к ним, закричал страшным шепотом:
— Отставить! Дышать по команде! А ты потерпи, братик, потерпи. Не бросим ведь.
Боец примолк, закивал головой, но, когда ротный отошел, вновь заскулил брошенно и жалобно — рана у него была тяжелая.
Выбравшись из низины, попали на зады станционного поселка и без дополнительной разведки пошли вдоль плетня к постройкам. Во дворе дома, через который пришлось выходить на улицу, передние наткнулись на полковой миномет в полной боевой готовности, покрашенный белилами; из него, вероятно, немцы и бросали время от времени шальные тяжелые мины, потому что молодой, павший с вечера снежок был кругом отоптан, а на черном круглом зеве не было чехла. Под деревцами, у стены дома, лежали плоские ящики с минами. Дверь в сенки дома была открыта. Бойцы залегли под плетнем, спрятались за ящики, а Охватов подошел к окошечку и тихонько постучал в раму. Тотчас по промерзшим половицам сенок и порожкам загрохали сапоги — началась свалка, в доме поднялся крик, оттуда начали стрелять, зазвенели стекла. С улицы в окна полетели гранаты, а через полминуты и в доме, и на дворе все стихло, только запоздало и как–то задавленно крякнула брошенная в ствол миномета лимонка.