Крест на чёрной грани
Шрифт:
Тень выпрямилась и застыла в неподвижности. С кладбища донёсся глухой бормочущий голос. Я кивнул проводнику.
– Вишь, кто-то ходит! Пойдёмте посмотрим.
Мужик, согбенный, кривоглазый, в самотканой лохмотной одежонке, с седенькой густой бородой, смотрел дико, боязливо: откуда пришельцы? Смотрел и молчал. Запавший один его глаз был неподвижен, слегка подрагивали на щеках морщины. Он силился что-то сказать, но слова не получались – прилипали к безжизненно посиневшим губам.
– Т-тут-т, – шамкал мужик. – Б-были…
Было загадкой видеть старика. Мы ехали, чтобы встретиться с могутным, уверовавшим в своё крестьянское назначение мужчиной, познакомились с которым на многолюдном рынке, а предстал перед нами полуживой странник. Он ли, Данила?
Затаив сомнение, я присматривался к его обличью и ничего не нашёл сходного со старым знакомцем. Об Ефиме Тихоныче нечего было и говорить, знал он про Данилу лишь по моему рассказу. Похоже было, что и сам-то странник уже нашего приезда не ожидал, не признал во мне виданного человека. Спрашиваю, желая ошибиться:
– Вы – Данила Севастьяныч?
Старик вздрогнув, насторожился, будто кто неожиданно окликнул его в темноте.
– От-к-куда знае-те?
– Да вы ж знатный человек… На всю округу. Встречался с вами на рынке в Нийске.
– А-а, вон как! П-при-ипоминаю. Р-разговор был о хлебе. П-приглашал п-посмотреть.
– Вот и явились.
– Л-ладно. Т-только в-время п-плохое в-вышло. Т-тут б-была… – Данила смолк.
Я понял: он напуган и заикается. Успокоил – пришли свои люди. Не разбойники, бояться не надо! Он поверил, засуетился, должно быть, на минуту забыл, где он, и в нём проснулся добрый обычай – принять гостей, но тут же в безмолвии раскинул костлявые руки и опять замер, изобразив фигуру какого-то святого великомученника. Кто же и когда принимал на кладбище гостей? Это он сообразил и кивнул в сторону селенья.
– Т-т-ам м-мой д-дом… Е-едва у-уцелел.
– Да што тут у вас случилось? – с нетерпением спросил Ефим Тихоныч.
– П-пожар…
В сопровождении старика мы прошли по кладбищу. У одной из могил Ефим Тихоныч задержался.
– Глянь-глянь, Петрович… На камне-то что выбито! – и прочитал: – Здесь покоится прах крестьянина Федота Романовича Бугрова. Убит 60 лет от роду за ковригу хлеба…
– Что? – спросил я удивлённый, ещё не разглядев толком ни самого надгробья, ни надписи на нём. – Так и есть?
– Написано, Петрович! Не выдумал…
Я поглядел на выкрапленные в коричневом камне-песчанике буквы и смолк в недоумении. За буханку хлеба убит человек! Невероятно! Можно согласиться: сгубили за горсть золота. А за ковригу хлеба? Где и когда?
На голый пригорок, примыкавший к кладбищу, вышел и, приглядываясь к нам, остановился мальчик. Данила заметил его и пояснил:
– С-сынишка м-мой. С-санёк. Х-ходил в б-боярышник, – поманил рукой: – И-иди, С-санёк!
Он ястребком сорвался с места и, размахивая руками, вприпрыжку пустился к нам.
Вблизи Санька показался мне мальчиком рослым и плечистым, с похожим на отцово лицом. Обут в новые ичиги. Коренной сибиряк!
Данила спросил:
– Н-не набрал, в-вижу, боярки?
– Не поспела. Мороза не было. А такую зачем рвать? – деловито ответил Санька.
– П-правильно, С-санёк, – ласково поглядел на сына Данила.
По дороге к дому Данила продолжал рассказывать историю своего села. Основали его в тихом укромном местечке сбежавшие из-под каторжного конвоя мужики. Сколько их было – неведомо. Построили зимовье, занялись хлебопашеством и промыслом зверя – поблизости от поселения, в таёжных дебрях Саянского хребта. Приманила беглецов плодородная долина, и поселение своё нарекли они звучно – Хлебное. Разрастался хуторок, дымил трубами и манил путников неповторимым ароматом хлебного злака. Манил, пока не случилась беда…
Возмездие
По долине бродил с Ефимом Тихонычем до самой темноты. Пооблазили все поля, лощины. Трав понабрали всяких, связали в снопики и положили в дорожную сумку – явимся домой не пустые. А всё же сердце точила досада: не нашли того, за чем ехали, – злаков. Так уж, объяснял мой проводник, всё пошло с изначала дороги. На речуге чуть-чуть не распрощались с жизнью и после, когда добрались до затаённого места, очутились у заброшенного пепелища. Кто-то из нас был нефартов. Ефим винил себя, что, мол, накануне отъезда вечером поссорился со старухой. Она, его жена Дорина, настаивала Ефим винил себя, что мол, накануне отъезда, вечером поссорился со старухой. Она, его жена Дорина, настаивала взять с собою образок благодетельницы святой Марии, а Ефим просмеял: «Гм! Молодуху б присоветовала лучше… Што, меня мёртвая икона согреет?» – Плюнула вслед Дорина, отправила к чертям.
Я знал, что говорит всё это Ефим ради шутки, развеселить меня, а сам думал ещё и о другом: напрасно не послушался он старухиного наказа. Пусть бы всё было, как хотела, мы б от этого ничего не приобрели и не потеряли – спокойна была бы за сочувствие в удаче Дорина. Теперь же, представлял, сидит она вечерами на лавочке возле калитки одна-одинёшенька и бранит заодно с непослушным мужем и меня – путешественника, соблазнившего старика в неведомый путь.
Данила нас поджидал, сидел на лавочке возле открытой калитки, опершись локтями на остро высунутые колени, кучкой пепла отсвечивала седая его борода, тёмными провалами обозначились запавшие глазницы.
– Милости прошу, добрые люди! – поприветствовал он нас, вставая. – Пора на ночлег…
– Место-то сыщется? – спросил Ефим.
– А то как же. Эвон в хату – пуста, хоть в завозню – душ пятнацать поместится. Тут, в завозне-то, воздух здоровей – свеж и чист, крепко поспите. Да проходите, добрые люди, проходите, – повторил Данила. – Чайку сварим, попьём.
Большой костёр радушный хозяин развёл посреди ограды, на подпаленную рогатину чайник повесил – над самой куделью пламени. Сели на чурбаки. Данила к нам попривык, понял, что люди безобидные, зла ему не причиним, и сидел с нами, как с давно знакомыми. Перед огнём его седая бородка преобразилась в розоватый снопик и здоровый глаз стал другим – веселее и подвижнее. Даже голос переменился, перестал подсекаться и дрожать, и на коленях спокойно лежали руки.
Перед ужином Ефим расщедрился по шкалику водки. Хозяин оценил добродетель как вредное излишество и стал отказываться: к зелью-яду отвращён смолоду, не привык, а теперь совсем ни к чему. Да не тот человек угощал, чтобы Данила сумел найти довод уклониться.
– Веруешь в Бога, Данила Севастьяныч? – спросил Ефим.
– Хаживал в церквушку, молился. Ему, Всевышнему. Хоть и не видывал, а молился.
– Так вот, за его здравие. Держи!
Не успел Данила опрокинуть стаканчик, слёзно закашлялся: «Ну и водица», – а когда прокашлялся, пришёл в себя, заметно повеселел и на слово не заскупился.
Много порассказал Данила в тот вечер разных историй. Для летописи моей сподобилась одна, другие со временем отошли в сторону, завязей плодовитых не дали. Для тех, кому придётся читать когда-нибудь записи, замечу, что не ручаюсь, всё ли правда в этой истории: записываю, как слышал.
…Произошло это студёной январской ночью. В подёрнутое кружевным льдом окно Данилиного дома постучали.
– Кто? – отозвался ещё не успевший крепко уснуть Данила.
– Прохожий… Спаси, родной, грешную душу. Обогрей. Данила больше не спрашивал: в такую стужу держать человека под окнами не по-людски. Накинул на плечи полушубок, на голые ноги надёрнул собачьи унты и вышел в сени, отодвинул засов.