ЖАНРЫ

Крестьянский бунт в эпоху Сталина: Коллективизация и культура крестьянского сопротивления
Шрифт:

Бедняков и середняков не всегда «окулачивали» за оппозиционность. В интересах государства иногда приходилось отойти от политических и социальных классовых стереотипов. Слишком масштабную оппозицию, слишком большие натяжки в официальной классовой теории нельзя было объяснить лишь деятельностью кулаков. Поэтому при необходимости власти вновь прибегали к инфантилизации крестьян (чаще всего крестьянок). Те якобы вели себя по-кулацки, присоединялись к кулацкой политике и принимали участие в антисоветских выступлениях просто по несознательности. Гнусный кулак легко мог одурачить темных, невежественных, истеричных и неразумных «баб». Таким образом, инфантилизация смогла оправдать социально-политические неудачи и несовершенство коммунистической доктрины, отказывая беднякам и середнякам в самостоятельности и ответственности.

Неспособность середняка вести себя политически корректно была заложена в самом определении этого слоя. Середняк мог поступать неправильно и не будучи кулаком. К счастью, Ленин предусмотрел выход, решивший проблему с этой категорией крестьян: они же колебались{113}. К.Я. Баумана, первого секретаря Московского обкома партии, обвиняли в том, что во время коллективизации он превратил теорию Ленина о колеблющемся середняке в абсолютную догму. По некоторым данным, после мартовского «отступления» 1930 г. московское областное руководство отказывалось признать свою ответственность за зверства коллективизации в области, так как, по его мнению, насилие было неизбежной мерой ввиду колеблющейся природы середняка{114}. Сталин же считал, что эта теория размывает официальную идеологию и подрывает к ней доверие, поскольку служит для оправдания провалов политики партии и оппозиционного поведения крестьян в период временной приостановки коллективизации. Теория «колеблющегося середняка» преуменьшала опасность и вину кулака и подразумевала (совершенно правильно), что открыто бунтует большинство крестьян. Тем не менее она оставалась удобным объяснением возникновения очагов крестьянского сопротивления.

Партия также сумела найти еще одно объяснение протестам бедняков и середняков, создав абсолютно новую политическую категорию, не входившую в каноны марксизма. Она не была связана с бытием и социально-экономическими факторами, а относилась к области политического сознания. Крестьян, попавших под эту категорию, стали называть подкулачниками — наймитами кулаков, находившимися под их влиянием. Подкулачник мог быть родственником кулака, его бывшим работником, который остался верен старому хозяину, обманутым бедняком или середняком, незнакомым с идеалами коммунизма, или неизвестно по какой причине антисоветски настроенным крестьянином, не повинующимся социальному детерминизму [14] . Категория подкулачника демонстрировала своего рода переселение души кулака. Такое переселение могло произойти и между живущими на данный момент крестьянами, и от одного поколения к другому: если крестьянин имел предка-кулака, то и его самого во время коллективизации могли назвать кулаком {115} . Подкулачники вели «кулацкую» деятельность, побуждаемые своей «кулацкой сущностью». Ярлык подкулачника был весьма удобен для советской власти, поскольку позволял ей в случае необходимости возлагать на бедняков и середняков ответственность за кулацкие действия, признавая за ними частичную (поскольку они все-таки находились под влиянием кулака) самостоятельность, в которой им, как правило, отказывали. Создание категории подкулачников открыло для партии новый способ истолковать и замаскировать крестьянское сопротивление, в действительности объединявшее против государства всех крестьян как класс (в самом широком смысле). Перенеся сущность кулака на социально аморфную категорию подкулачника, партия способствовала дальнейшему развитию социальной метафизики сталинизма, которая рисовала мир разделенным на коммунистическую партию, авангард светлого будущего, и демонические силы зла, неустанно ведущие с ней борьбу.

14

В отчете ОГПУ за февраль 1930 г. говорится о «бедняках-подкулачниках» и «середняках-подкулачниках». См.: РГАЭ. Ф. 7486. Оп. 37. Д. 131. Л. 49.

В классификации крестьянства, выстроенной коммунистической партией, образ кулака — мнимого или настоящего — маячил повсеместно. Фигура кулака — один из самых искусно созданных классовых стереотипов в восприятии крестьянства: ее демонизация довела до предела процесс обесчеловечивания облика крестьянства. Определение «кулака» было скользким и аморфным. Представление крестьян о кулаке в основном имело мало общего с благосостоянием или политикой; по их мнению, крестьянин становился кулаком, если нарушал правила моральной экономики деревни или идеалы коллективизма{116}. Партия же пыталась определять кулака, по крайней мере официально, исходя из широкого набора экономических критериев, начиная с найма рабочей силы и владения различными сельскохозяйственными предприятиями и заканчивая накоплением нетрудового дохода{117}. На деле статус кулака всегда зависел от мнения оценивающего, которому могло показаться, что тот или иной крестьянин слишком богат или настроен антисоветски, — а эти понятия допускали весьма произвольную и широкую трактовку. Согласно распространенному среди горожан стереотипу, кулак был мужчиной, обычно в теле (как типичный капиталист или империалист), чаще всего носил рубаху в горошек, добротные штаны, кожаные сапоги и жилетку{118}. Он имел просторную избу с металлической крышей, вовсю пользовался наемным трудом, жил в достатке и оказывал огромное влияние на деревенские дела. С другой стороны, он представлял собой отрицательную фигуру — эксплуататора, паразита, который манипулировал людьми. Во время коллективизации его часто уподобляли «зверю». Это был террорист, поджигатель. Он из-за угла стрелял по советским служащим из обреза. Он распускал антисоветские слухи, часто действовал чужими руками — «отсталых» женщин и «несознательных» бедняков, неся смуту в новые колхозы{119}. Он «проникал» в колхоз, чтобы разрушить его изнутри. Считалось, что кулак практически неисправим. Такой стереотипный образ кулака глубоко укоренился в массовой городской культуре.

Утвердившееся в массовом сознании представление о кулаке относилось скорее к сфере демонологии, а не классового анализа, поэтому довольно легко потерялась привязка к классу и кулак стал таковым «по природе»: даже после раскулачивания он не терял своей сущности. Если отбросить смысловые противоречия, такое постоянство признака, похожее на кастовое, означало, что социально-экономический статус кулака уже не имел значения. Крестьянин мог получить клеймо кулака на основании того, что кулаком был его предок — отец, дед, прадед{120}. В таком случае его семья также признавалась кулацкой, ее имущество подвергалась конфискации, а ее саму зачастую могли отправить в ссылку в соответствии с планом ликвидации кулачества как класса. Даже те кулаки, что вступили в колхозы на ранних этапах коллективизации, все равно оставались кулаками, несмотря на резкую смену своего социально-экономического статуса.

Такое искажение социального детерминизма означало, что кулаки по природе всегда опасны и враждебны. Как и в случае с бедняками и середняками, кулаку отказывали в свободе воли. Его действия не могли не быть контрреволюционными. Как таковой, он являлся не столько сведущим политическим оппонентом, сколько террористом или бандитом — термины, призванные низвести политическую активность до уровня криминальной деятельности. Кулаку было предназначено стать социальным злом. Смертоносное, демонизирующее сочетание ложного детерминизма и классовых стереотипов давало почти полную гарантию того, что кулак в глазах своих мучителей перестанет быть человеком и у них исчезнут любые сомнения в необходимости его ликвидации.

Самое трагичное заключалось в том, что кулаком мог оказаться любой крестьянин. Социальный детерминизм был обоюдоострым оружием. Хотя сознание кулака в узком смысле могло определяться бытием, для всех остальных крестьян именно сознание — враждебные настроенность или поведение по отношению к советской власти определяло бытие. Один из современников отмечал: «Когда мы говорим “кулак”, мы имеем в виду носителя определенных политических тенденций, выразителем которых является чаще всего подкулачник или подкулачница»{121}. Кулак — «носитель» тенденций; бедняки и середняки — их выразители и исполнители. Здесь софистическая теория возвращается к своей исходной точке, и классовые определения становятся бессмысленными. Каждый крестьянин может быть кулаком; каждый крестьянин может быть врагом; все крестьяне могут быть «самыми зверскими, самыми грубыми, самыми дикими эксплуататорами», «пиявками» и «вампирами»{122}. Сталинская социальная метафизика совершила полный оборот и вернулась к ленинскому дискурсу времен Гражданской войны.

Массовое обесчеловечивание облика кулака, крестьянина позволило коллективизаторам, в основном горожанам, вести последний и решительный бой с врагом без всяких ограничений. Родившийся на Украине американский журналист Морис Хиндус удачно передал дух того времени в отрывке, где рассказывается о письме активистки, посвященном коллективизации: «В письме Нади не было ни слова по этому вопросу [о реакции крестьянства на коллективизацию]. Не было упоминаний о царивших среди крестьян смятении и панике, как будто имели место лишь случайные мелкие происшествия. Такой пылкий революционер, как она, не мог и не стал бы беспокоиться о потерях, которые несли люди. Не то чтобы она не заметила их, просто они не вызвали ее сочувствия. Похоже, она была обеспокоена растерянностью крестьянства не больше, чем хирург — болью пациента, над телом которого он занес свой скальпель. Ее разум и сердце были устремлены к триумфу завтрашнего дня и не замечали горя, которое охватило крестьян сегодня. Она была слепа к страданиям, охваченная триумфом достижений»{123}.

Столкновение не было бы таким жестоким, если бы кулака не превратили в зверя. Безусловно, были и другие факторы, способствовавшие углублению конфликта{124}, но именно низведение врага до статуса недочеловека стало предпосылкой всех войн XX в. В романе «Поднятая целина» советский писатель Михаил Шолохов уловил сущность этого феномена, создав образ кровожадного коммуниста Нагульнова. Услышав слова местного партработника о сочувствии к кулакам, Нагульнов приходит в ярость: «- Гад! — выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки. — Как служишь революции?! Жа-ле-е-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишков, баб… да скажи мне, что надо их в распыл… для революции надо… я их из пулемета… всех порешу!!»{125}

Один из реальных функционеров, член Московского окружкома партии, заявил, что в ответ на террор «мы будем высылать кулаков тысячами, и когда будет нужно — расстреливать это кулачье отродье»{126}. Другой, отвечая на вопрос, что делать с кулаками, ответил: «Из кулаков сварим мыло». Селькор, которому крестьянин до этого нанес удар в горло ножом, утверждал: «Нашего классового врага надо стереть с лица земли»{127}. Ссылки и конфискация имущества сотен тысяч беззащитных крестьянских семей оправдывались революционной необходимостью. Процесс коллективизации явил подоплеку сталинского «официального протокола», оказавшегося только верхушкой айсберга коммунистической массовой культуры — предрассудков, подозрения и ненависти в отношении крестьянства.

Полон значимости был даже язык, которым говорили в то время о столкновении культур: он сигнализировал о противоречиях между официальными и тайными причинами социалистического преобразования деревни. Коллективизация должна была обеспечить «дань» с крестьянства, и это не имело ничего общего с социализмом или классовой борьбой, а могло быть понято только как налог, взимаемый с покоренного населения. Кулака надлежало «ликвидировать» — термин, который формально означал искоренение социально-экономических основ класса, однако во время Гражданской войны стал означать расстрелы{128}. Такие понятия, как «чрезвычайные меры» и «добровольная коллективизация», были не чем иным, как эвфемизмами, скрывавшими действительность. Точно так же зверства превращались в ошибки, отклонения или «перегибы», которые допускались коллективизаторами, охваченными «головокружением от успехов» (на деле — настоящими преступниками и варварами). Термин «перегиб» часто предваряло прилагательное «неправильный», делая явным, возможно непреднамеренно, официальное и неофициальное понимание задач коллективизации. Подвело черту под всем этим процессом, судя по всему понятие «революционной законности». Основанная на искусно проработанной теории, революционная законность была не более чем тараном, направленным против непокорных крестьян. Варейкис, первый секретарь обкома Центрально-Черноземной области, резюмировал понятие словами: «Закон — это дело наживное»{129}. Центрально-Черноземный обком выпустил директиву в которой информировал местных руководителей, что «…было бы преступным бюрократизмом, если бы мы стали ожидать этих новых законов. Основной закон для каждого из нас — это политика нашей партии»{130}. Эвфемизмы, использовавшиеся в отношении коллективизации, искажали правду о столкновении государства с крестьянством, столь очевидную в рамках неофициального дискурса. Однако они не только скрывали факты, но и создавали легитимную основу для политики и действий коммунистической партии, а строители нового порядка получили систему убеждений, в которой так нуждались. Вряд ли мы когда-нибудь узнаем, что за смесь убеждений, цинизма и ненависти царила в умах партийных руководителей всех уровней, сражавшихся за сталинскую революцию.

Поделиться с друзьями: