Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вильсон оказывал отечеству важные услуги, Греви был “честный, строгий республиканец”... Сколько этих превращений отцов отечества в изменников за какие-нибудь пятнадцать лет!

Я не застал лично падения Гамбетты [20] и захватил только его торжественные похороны. Так же торжественно похоронили бы генерала Буланже, если б он догадался умереть немного пораньше. И если бы Гамбетта не умер вовремя, он, по всей вероятности, так же был бы объявлен врагом отечества, как был объявлен Буланже.

II

Этот Palais Bourbon, видевший столько превращений спасителей отечества в изменников и воров, мне представляется живой эмблемой парламентарной Франции. Величественное монархическое здание, опирающееся на колонны, которых, кажется, не сокрушат тысячелетия, важно и задумчиво смотрит на Сену, на которой Родилась великая Франция Бурбонов. Но Бурбонов уже нет, и важное наружи здание внутри изменило свой характер, это что-то среднее Между театром, биржей и каким-нибудь “универсальным магазином”. Однако тут решаются судьбы нации, которая столетия дает камертон европейской мысли и жизни. Это твердо помнишь, впервые входя в Palais Bourbon, и невольно настраиваешь себя на высокий тон.

Вспоминаются Рим, “отцы отечества”, великие граждане. Не гармонирует с этим высоким настроением сутолока лестниц и коридоров. Досадное чувство испытываешь, видя суету и беготню сотен двух всевозможных репортеров и корреспондентов, отправляющих письма и телеграммы во все концы света. Если при этом из залы заседаний донесется еще рев бурного скандала, то, приходя в трибуну, скорее чувствуешь себя на пути в Биржу. Но все эти “нечестивые” мысли новичок спешит подавить в себе, и вот он наконец под громадным сводом залы, где великая нация собрала представителей своей мысли, своих желаний, своего гения.

Великолепнейший амфитеатр, которому позавидует самое роскошное место зрелищ. Сверху, сквозь матовый стеклянный потолок, льется мягкий свет дня или электричества, так подражающего солнцу, так искусно его сменяющего, что сам не разберешь, в полдень или в полночь смотришь на развертывающуюся внизу картину. Она красива, но производит странное впечатление. Аудитория не аудитория, театр не театр. Что-то смутное. Тройной ряд лож, наполненных разряженными дамами, кавалерами, и шумный раек верхнего яруса всевозможных “пресс” — парижской, провинциальной, иностранной — все это больше переносит вас в театр, нежели в законодательное собрание, спокойно, независимо и глубоко разрабатывающее вопросы спасения и благосостояния страны. Правда, нынче публика по крайней мере не аплодирует, но мне приходилось слышать во времена бурных буланжистских сцен, как люди публики бесцеремонно кричат представителям нации: “О канальи, о куча дряни!” Я помню, как в самую торжественную минуту Версальского конгресса из трибуны журналистов с отчаянием закричали председателю: “Громче, пожалуйста, громче!” Его голос был действительно слаб. И председатель ничего — взглянул, вошел в положение “прессы” и начал говорить громче...

III

Все это замечается не сразу, но когда походишь с год в эту роскошную залу, то краснеющую обивающим ее сукном, то чернеющую депутатскими сюртуками, потолкаешься в “кулуарах”, посидишь в осаде бунтующей толпы, кричащей “В воду депутатов!”, присмотришься, как решаются насущные вопросы жизни нации, — римские иллюзии отлетают как дым. Этот важный Palais Bourbon, такой серьезный снаружи, начинает казаться жалким базаром житейской суеты. Всякое чувство уважения к представительству мысли и гения нации исчезает бесследно, и, подобно всем другим, входя в лабораторию политической жизни великой нации, спрашиваешь только: “А что, сегодня будет интересное заседание?”

“Интересное” — это значит: будет ли какой-нибудь скандал? Если не предвидишь скандала, то пропадешь со скуки.

И это действительно правда. Заседания палаты, вообще, можно разделить на две категории. Есть вопросы деловые, те, которые, собственно, и нужны стране: нужно провести железную дорогу, канал, установить налог, сделать льготу рабочему или крестьянину, произвести улучшения во флоте, армии и т. д. Есть вопросы партийного интереса, которыми иногда являются и первые, но чаще — что-нибудь совсем ничтожное, какая-нибудь амнистия десятка анархистов или какая-нибудь мелочь, так или иначе задевающая личность министра, президента, того или иного chef а партии.

Как решают вопросы чисто деловые, для страны жизненные? Зала пуста. Депутаты либо в коридоре, либо вовсе отсутствуют. Вопрос — “в комиссию”! Таких вопросов наберется штук пятьдесят, и затем они решаются гуртом. Входят докладчики с кипами бумаг, спешно и сокращенно читают доклады. В это время депутатский амфитеатр имеет красноватый фон. Сюртуков мало, они не покрывают красного сукна кресел.

“Решено”, “принято”, “отвергнуто” — все это в пять-шесть минут. За час-два решат вопросов тридцать — сорок.

Все скучно, тихо, невнимательно. Да и действительно не из-за чего быть оживленным. Огромное большинство ничего не понимает в вопросе. Заинтересованы в нем немногие. Депутат, которому по обязательствам перед избирателями нужно, чтобы такая-то линия была построена, или попадет в комиссию, или вообще похлопочет о деле у вожаков партий. Обсуждать в палате некому, да и вопрос “неинтересный”.

IV

Но зала сразу изменяется, когда является нечто затрагивающее партийный интерес, нечто способное скомпрометировать противников, дать популярность своим, особенно очистить министерские места для новых кандидатов. Тут зала вся черная как уголь. Красные полосы исчезают. Все в сборе.

Лица оживленные. Прения бурные. Все способности напрягаются. Раздаются страстные, демосфеновские речи, перлы ораторского искусства. Общее электричество невольно сообщается и вам, уже скептичному, уже даже презирающему эту толпу якобы представителей национальной мысли и гения. Увлекаешься, как в театре, невольно следишь за искусными маневрами фехтовальщиков слова и голосования, и когда какой-нибудь Клемансо своей отрывистой, полной нервной силы речью успевает до того одурманить толпу, что самые противники неожиданно для себя дают ему сотню голосов, — невольно любуешься им. Молодец, ловкач! Ведь как обошел!

Жалкое зрелище, когда очнешься из гипнотического состояния и, выходя на набережную, вспомнишь, какую, однако, нелепую вещь поставило собрание представителей национального гения. Много таких сцен перевидал я в Ratals Bourbon в то время, когда еще изменниками и ворами были не Рувье, не Флоке с Клемансо, а другие, ими тогда обличаемые и ниспровергаемые, те, которые тоже раньше обличали и ниспровергали других своих предшественников, тоже имели свою эпоху славы “спасителей отечества”. Спасали ли они все когда-нибудь отечество? Были ли они когда-нибудь злодеями и изменниками? Какой вздор! Ничего этого не было, был просто парламентаризм как он есть, как он будет до тех пор, пока наконец не исчезнет под напором не общего презрения, давно уже достигшего полной степени зрелости, а движения, до сих пор оказывающегося невозможным по отсутствию личности, около которой могло бы оно сомкнуться.

V

Теперь Дерулед [21] кричит в палате “Долой парламентаризм!”. Этот крик, эта идея — несомненно, самая популярная, самая национальная в современной Франции. С тех пор как я знаю Третью республику — это настоящая мысль нации.

Мы смотрим со стороны, они переживают. Это разница. Наших свободолюбивых россиян теперь приводит в сомнение и недоумение панамское дело. А ведь у французов таких Панам уже было немало, и свой парламентаризм они знают не из газет, а видят его вплотную, участвуют в нем. Нельзя же требовать от них такого полного отсутствия здравого смысла, чтоб они не видали тех депутатов, которых избирают, тех франков, которые получают и раздают на выборах, тех взаимных подвохов, в которые превратилось “правление” страны? Мы в панамском деле видим только колоссальные злоупотребления. А французы не могут не видеть гораздо худшего: страшного понижения не людей (это бы еще не беда), а самой правительственной идеи, той работы, которую всякий народ ожидает от правительства и при неисполнении которой приходится неизбежно задать себе анархический вопрос: “Для чего же тогда правительство?”

Поделиться с друзьями: