Кривая империя. Книга 4
Шрифт:
Что ж не распял их под вороний хор?
Что ж ты не развесил их по кремлевской стене, где тебя вешали?
Молчишь?...
Такой уж ты человек — торчащий молчаливо!..
Ты если и громил кого, то не сам, а по чужой, злокозненной заводке...
Теплым майским днем одного не самого военного года в одном из самых обычных пропащих веков мы с Писцом строили на Красной площади красивое здание.
Историк тоже тут ходил, посмеивался.
Здание нам очень нужно было.
Мы долго обсуждали его кондиции, и я почти настоял на проекте вавилонского зиккурата (самая подходящая форма!) из красно-коричневого гранита (самый подходящий цвет!).
На крыше постройки мы намеревались сделать смотровую площадку вокруг центрального куба с прорезными окнами внутрь. Чтобы, стоя наверху, наблюдать, что происходит в помещении. А происходила бы там казнь вавилонская...
Фасад монумента хотелось украсить лаконичной надписью, точно передающей смысл содержимого. Я склонялся к единственному слову: «УРОДЫ», и размышлял, каким размером и шрифтом его написать, уместен ли будет Times New Roman и не примитивен ли Arial Cyr...
Но Писец прервал мои измышления и доказал, что здание нужно строить деревянное, сосновое, без выкрутасов. Гранита в окрестностях нету, зато татарвы полно, и надо спешить...
Назначение здания предполагалось чисто литературным.
Мы с Писцом, пользуясь нашими творческими возможностями, хотели согнать в сруб всю нечисть земли Русской, всех ее оскорбителей и угнетателей, всех безумных правителей и мечтателей и накрепко запереть до суда. А я, памятуя пожары московские, не прочь был и запалить скорбный терем без проволочки.
В общем, мечтали мы с Писцом спасти нашу Родину от тысячелетней напасти...
Историк над нами издевался.
Откуда только взялись у седовласого академика ироничность и сатиризм! Где нахватался он несвойственных придворному воспитателю выражений и ненормативных оборотов? Он обзывал нас сосунками, свинопасами, чмошниками, лишенцами и фитоцефалами, уклонистами, оппортунистами, богоборцами, ревизионистами и копрофилами. Ну, и, естественно, — сукиными детьми!..
Цензурная мысль Историка сводилась к констатации бессмысленности очистительного труда...
Мы так намаялись за день, что не смогли вполне насладиться нашим творением в пламени заката. Призвав на службу пару зверовидных стрельцов, мы приставили их к срубу с наказом: «Всех впускать, никого не выпускать», и завалились спать, где стояли...
Утро нового дня пробудило нас шумом толпы и толчками в бок.
Это Историк бесцеремонно орудовал носком лакированного сапога.
Он был теперь в кожаной куртке и при оружии.
— Вставайте, падшие! — выкрикивал он, — вы первые, кто проснулся здесь!..
Мы огляделись.
Действительно, упокоиться на Лобном месте и восстать невредимо до нас никому не удавалось.
Однако, надивиться этому малому чуду мы не успели, ибо вокруг свершалось чудо великое!
Сруб наш сосновый за ночь таинственным образом превратился в красногранитный зиккурат. На крыше его нахально лыбились запланированные нами уроды Земли Русской. Тут были все «наши» — хромые и горбатые, грозные и темные, блаженные и кровавые, кроткие и удалые, тишайшие и безумные, меченые и калеченые. Они стояли спиной к блоку с прорезами и совсем не интересовались тем, что происходит внутри, они смотрели вниз, на площадь.
А по площади двигалась бесконечная людская очередь. Хвост ее терялся где-то в конце Арбата, а вся она медленно заползала в распахнутую, дымную дверь нашего страшного здания. На подходе люди восторженно впивались глазами в лица своих неуязвимых вождей, склоняли головы у гранитной двери, скользили меж двух стрельцов, исчезали за порогом зиккурата.
Никто не сопротивлялся всеобщему движению в тар-тарары, и назад не возвращался никто.
— Вот уроды! — обобщенно выдохнул Писец, хоть вывеску на фасаде уже успели заменить, — написано на ней было какое-то другое, тоже пятибуквенное слово.
Мы с Историком молчали.
Он — в удовлетворении, а я — в отчаянии от непротивления великого народа, бессильного перед горсткой негодяев, перед случайным несчастьем, перед страшным и необратимым временем.
Так и простояли мы, разинув рты, дотемна...
Мы вышли из Дикого Поля и уже прошли мимо белых мазанок и вербных плетней, когда тонкий серп огромной Луны взошел над Диканькой. Звезды высыпали чистые и частые. На горизонте разом издохли дымные отсветы нелепых и грешных городов, и звезды стали еще ярче, а воздух — чище, какими только и должны быть звезды и воздух над нашей землёй.
Дышалось легко, дорога стелилась белым полотном, и к полуночи мы вышли к Реке. Как оказались мы на том, высоком берегу, не помнит никто из нас.
Мы стояли на взгорье, обернувшись лицом к Полю, и первая русская улица поднималась от Реки к нашим ногам.
Писец вздрогнул и покосился вбок, — там, в лунной тени проступил силуэт человека в длинном плаще и с огромным крестом.
А Луна забиралась всё выше, выше; серп её на глазах оборачивался безобманной серебряной монетой. Это кончалось над нашей страной многовековое затмение.
Лунная дорожка легла на черную днепровскую воду и соединилась с покатой колеёй Боричева Взвоза. И тогда мы увидели, что по ней тянется длинная вереница серых точек, выходящих, как и мы, из Поля. Это были люди...
Куда-то делись истошные крики цикад, пространство вокруг наполнилось новыми звуками, и стал слышен шорох одежд, топот ног и копыт, скрип повозок, многоголосый ропот и музыка. И то ли всё Поле покрылось кострами, то ли это звёзды отражались в белом ковыльном зеркале.
Люди шли неспеша, но и быстро. Пройдя по воде, они поднимались в гору, приближались, расходились на четыре тропинки и скользили мимо каждого из нас.
Да, а кто это оказался с нами четвертым? Это здоровенный, бородатый мужик в плаще, отливающем лунной бронзой, оставил свое прежнее место и теперь тяжело и гулко дышал рядом с Писцом.
Я оглянулся, — крест его стоял одиноко...
А Луна застыла в днепровском зените, и вместе с ней остановилось само Время, — очень уж многое нужно было успеть в эту ночь. И всю ночь шли мимо нас четверых наши люди.
Не знаю, как другие, а я не узнавал никого из своих и был рад, что они просто есть.