Кривое горе. Память о непогребенных
Шрифт:
Работа горя
Надежда Мандельштам много раз видела во сне один и тот же болезненный кошмар: она стоит в очереди за продуктами и ее муж Осип стоит позади; но когда она оглядывается, его уже нет. Он уходит, не узнав ее и не сказав ей ни слова. Она бежит, чтобы «спросить, что с ним “там” делают» {20} , но он не отвечает. Важно, что слово «там» в тексте стоит в кавычках, как будто эти кавычки Надежда видела во сне. У нее не было другого способа представить это «там», куда забрали ее мужа, кроме неопределенного грамматического маркера, который она с долей самоиронии передала кавычками.
20
Мандельштам Н. Воспоминания. Кн. 1. М.: Согласие, 1999. С. 433.
В основе горя лежит не боль, которую приносит знание, но желание знать, «что с ним “там” делают» или уже сделали. Желание знать — это одновременно и желание разделить бремя этого знания, выразить его в ясных словах или символах, рассказать, что с ним «там» сделали, вначале закрытому сообществу равных, а потом и остальным. На этой стадии «балы жертв» становятся текстуальными: другими словами, коммуникативная память об ужасном прошлом перетекает в культурную память, где и остается на неопределенный срок {21} . В похожем смысле Вальтер Беньямин говорил, что «память не инструмент для изучения прошлого, но его подмостки... Тот, кто стремится приблизиться к своему погребенному прошлому, должен вести себя как кладоискатель» {22} . Две едва совместимые метафоры — театра и раскопок — выявляют проблему горя. Человек, который роется в своем прошлом, одновременно и актер, исполняющий свою роль перед обществом. Копается ли он в земле, в архиве или в продуктах популярной культуры — это практическая деятельность, работа горя. Эта работа не заканчивается, когда останки прошлого выкопаны и очищены от примесей настоящего. Только когда они преданы публичности, как на сцене театра, эти раскопки завершают работу горя.
21
О различии между коммуникативной и культурной памятью см.: Assmann A. Texts, Traces, Trash: The Changing Media of Cultural Memory // Representations. 1996. № 56.
P. 123—134; Eadem. Transformations between History and Memory // Social Research. 2008. Vol. 75. № 1. P. 49—72.
22
Беньямин В. Берлинская хроника, цит. по: Павлов Е. Шок памяти. Автобиографическая поэтика Вальтера Беньямина и Осипа Мандельштама. М., 2005. С. 182—183.
От пушкинского «Бориса Годунова» (1825) и «Евгения Онегина» (1833), где анализируется раскаяние за неоправданное убийство, до «Преступления и наказания» Достоевского (1866) и «Возмездия»
Александра Блока (1919) русская классическая литература представила великие образцы горя, стыда и покаяния. Открыв для себя эти классические образцы после долгого периода революционного энтузиазма, позднесоветская культура создала свои способы примирения с ужасным прошлым. Советское горе работало в трех культурных жанрах: литературе, музыке и кинематографе. В литературе миметическое горе и политический протест слились в «Докторе Живаго» Бориса Пастернака (роман был опубликован на Западе в 1957 году, а в России — только в 1988-м) , «Реквиеме» Анны Ахматовой (1963; 1987), воспоминаниях Надежды Мандельштам (1970—1972; 1999), «Архипелаге ГУЛаг» Александра Солженицына (1973; 1989), «Колымских рассказах» Варлама Шаламова (1978; 1987) и «Жизни и судьбе» Василия Гроссмана (1980; 1988). Другим ведущим жанром стала музыка — традиционное пространство горя, у которого было дополнительное преимущество, непроницаемость для цензоров. Серию работ, в которых звучит скорбь по жертвам советской эпохи, создал Дмитрий Шостакович — от его «Ленинградской» Седьмой симфонии (1942) до поздних произведений (1962—1972), в которых музыка сочеталась с политической поэзией.
К этому пантеону принадлежит и ряд известных советских фильмов (см. главу 7).
Я полагаюсь на понятие горя в большей степени, чем на другие предложенные в этом контексте теоретические концепции, особенно понятие травмы {23} . Согласно классическому определению Фрейда, работа горя является активным, реалистичным и здоровым процессом. Она имеет свои пределы по длительности и интенсивности переживания. Вечный спутник горя — меланхолия, хотя граница между ними не всегда ясна. В последние годы жизни Фрейд много писал о горе, и это понятие заняло важное место в его мысли рядом с другим, отличным от него,
23
Среди исследований горя хотелось бы отметить оказавшиеся наиболее полезными для меня работы: Winter J. Sites of Memory, Sites of Mourning. The Great War in European Cultural History. Cambridge: Cambridge University Press, 2005; Homans P. (ed.). Symbolic Loss: The Ambiguity of Mourning and Memory at Century's End. Charlottesville: University Press of Virginia, 2000; Leader D. The New Black. Mourning, Melancholia, and Depression. New York: Penguin, 2008; Butler J. Precarious Life: The Power of Mourning and Violence. London: Verso, 2004.
понятием травмы. Травма является ответом на состояние, в котором оказалось Я; горе является ответом на состояние Другого. Индивидуальный субъект, который пережил травму — например, контузию, — не способен репрезентировать травматическую ситуацию, и этот провал репрезентации является именно тем, что определяет травм у {24} . В отличие от травмы горе миметично; оно само является репрезентацией особого рода. Надежда Мандельштам прекрасно знала, кого она потеряла, когда она его видела в последний раз и каковы были обстоятельства этой потери; и она целеустремленно пыталась узнать то, чего она не знала.
24
См.: Felman S., Laub D. Testimony: Crises of Witnessing in Literature, Psychoanalysis and History. New York; London: Routledge, 1992; Caruth C. Unclaimed Experience: Trauma, Narrative, and History. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1996; Lambek M., Antze P. (eds.). Tense Past: Cultural Essays in Trauma and Memory. London: Routledge, 1996; Leys R. Trauma: A Genealogy. Chicago: University of Chicago Press, 2000; Kaplan E.A. Trauma Culture: The Politics of Terror and Loss in Media and Literature. New Brunswick: Rutgers University Press, 2005; Ball K. Traumatizing Theory: The Cultural Politics of Affect in and beyond Psychoanalysis. New York: Other Press, 2007; Leys R. From Guilt to Shame: Auschwitz and After. Princeton: Princeton University Press, 2009.
В состоянии травмы такого знания не возникает.
Вспоминая о своих потерях, посткатастрофическая культура живет в последующих поколениях. Борясь со своими травмами, выжившие уступают место потомкам, скорбящим по жертвам катастрофы. Мы скорбим по нашим дедам, помним мы их или нет, и по жертвам Холокоста, Русской или Французской революций, которых не можем помнить. Поэтому концепцию «постпамяти» Марианны Хирш легче понять в терминах горя, чем травмы или категории посттравматического {25} . Из поколения в поколение горе передается культурой. Альтернативная идея, состоящая в том, что травма с ее тонкой психологической динамикой может передаваться из поколения в поколение по внекультурным поведенческим каналам, намного сложнее и труднопроверяема.
25
Hirsch M. The Generation of Postmemory // Poetics Today. 2008. Vol. 29. № 1. P. 103—128; Idem. The Generation of Postmemory: Visual Culture after the Holocaust. New York: Columbia University Press, 2012.
Различные в своем отношении к представлению (репрезентации), эти два состояния — горе и травма — схожи в том, что касается повторения (репетиции). В обоих состояниях, в горе и в травме, субъект
упорно возвращается к прошлому опыту, и эти возвращения мешают его способности жить в настоящем. Если, по словам Фрейда, субъект теряет способность «любить и работать», эта одержимость прошлым становится патологической. Но она может быть временной и обратимой. После Первой мировой войны и последовавших за ней революций Фрейд сформулировал свое новое открытие — «навязчивое повторение». Если действие приносило наслаждение, его повторение легко объяснить через принцип удовольствия. Но повторение становилось загадкой, когда этот процесс был для субъекта мучителен. Дело было не только в том, что болезненный опыт прошлого превращался в неприятные воспоминания, переживаемые в настоящем. Фрейд обнаружил уникальную способность прошлого заражать настоящее. Чтобы описать этот анахроничный феномен, Фрейд пересмотрел всю свою систему, заглянув далеко (хотя и не так далеко, как хотелось бы) за пределы принципа удовольствия.
Повторение переносит черты прошлого в настоящее. Благодаря Шекспиру, Кольриджу и другим знатокам горя английский язык лучше передает эти вневременные процессы, чем немецкий или русский, где нет точного эквивалента английской приставки «re» с ее универсальным, но глубоким значением. Действительно, само слово «representation» (репрезентация) блестяще передает механизм того, как прошлое становится релевантным для настоящего. Термин «re-membering» («воспоминание») более ярко, чем это доступно теориям, выражает воссоединение потерянного с равными ему сочленами группы — взаимоотношения между вос-созданием сообщества и возвращением его «блудных», репрессированных элементов.
Как отмечает Фрейд, его пациенты были склонны «повторять вытесненное в качестве нынешнего переживания, вместо того чтобы вспоминать его, как того бы хотелось врачу, как часть прошлого». Врач хотел бы видеть воспоминание, но, подобно его далеким коллегам-историкам, он часто видит повторение. В воспоминании прошлое и настоящее различны, в повторении они слиты воедино, так что прошлое мешает субъекту видеть настоящее. Долг врача — прервать эти циклические реверберации прошлого, помогая пациенту «заново пережить часть забытой жизни», чтобы ее стало можно не воспроизводить, а вспоминать. «Отношение, которое устанавливается между воспоминанием и воспроизведением, в каждом случае различается», но пациенту нужно понять, что «мнимая реальность» его навязчивостей — всего лишь «отражение забытого прошлого». Комментируя эту идею, антрополог Майкл Тауссиг утверждает ценность «двойного действия»: субъект и заново переживает прошлое, и отдаляется от него, он одновременно внутри и вне этого прошлого. Именно в этот момент субъект понимает, что столкнулся «не с прошлым, а с воспоминанием» {26} .
26
Фрейд 3. По ту сторону принципа удовольствия // Фрейд 3. Собрание сочинений:
В 10 т. Т. 3: Психология бессознательного. М.: Фирма СТД, 2006. С. 242—243. Здесь и далее, если не указано иначе, тексты Фрейда цитируются по этому изданию с указанием тома и страницы. Taussig М. Walter Benjamin’s Grave. Chicago: University of Chicago Press, 2006. P. 63; см. также: Dufresne T. Tales from the Freudian Crypt: The Death Drive in Text and Context. Stanford, Calif.: Stanford University Press, 2000; Davis C. Haunted Subjects: Deconstruction, Psychoanalysis and the Return of the Dead. London: Palgrave Macmillan, 2007.
В предисловии к немецкому переводу «Братьев Карамазовых» Фрейд приводит сложный и интересный пример миметической природы горя. Интерпретируя эпилептические припадки Достоевского, он заявляет: «Мы знаем содержание и устремление таких припадков смерти. Они означают отождествление с покойником — с человеком, действительно умершим или еще живущим, но которому желают смерти» {27} . Хотя горе обычно стремится заново оживить прошлое, оно может и предвосхищать будущее: субъект воображает или готовится к будущему ужасу, к тому, чего он опасается, или к тому, что он может вызвать своими греховными желаниями. В этом замечательном пассаже Фрейд оставляет место для возможности перенаправить энергию горя на другие цели — месть, бунт или предупреждение.
27
Фрейд 3. Достоевский и отцеубийство // Фрейд 3. Художник и фантазирование. М.: Республика, 1995. С. 288. Я использую идею мимесиса в широком аристотелевском смысле, как ее определяли французские теоретики Рене Жирар и Миккель Борш-Якобсен. Генеалогию этого концепта у Жирара см. в: Gebauer G., Wulf Ch. Mimesis. Berkeley: University of California Press, 1995; мое прочтение Жирара см. в: Эткинд А.М. Внутренняя колонизация: Имперский опыт России. М.: Новое литературное обозрение, 2013. Гл. 12. Как показал Борш-Якобсен, идея мимесиса структурирует многие тексты Фрейда, хотя сам Фрейд этого мог и не признавать. Согласно Борш-Якобсену, мимесис укоренен во фрейдовском интуитивном чувстве сострадания к другим или идентификации с другими. Возможно, поэтому Фрейд не испытывал необходимости объяснять свое понятие горя, которое выступает в некоторых его текстах как первичная мотивация. См.: Borch-Jacobsen М. The Emotional Tie: Psychoanalysis, Mimesis, and Affect. Stanford, Calif.: Stanford University Press, 1993. О мимесисе и антимимесисе как концептуальных измерениях в теории травмы см.: Leys R. Trauma.
Дихотомия повторения и воспоминания необходима для Фрейда, но границы этих процессов размыты культурой. Только «импульс к воспоминанию», пишет Фрейд, может преодолеть «принуждение к повторению», а силы сопротивления мешают этому процессу: «Чем сильнее сопротивление, тем обильнее воспоминание заменяется проигрыванием (повторением)» {28} . Страшась неопределенности будущего, мы часто представляем себе будущее как повторение прошлого. На подмостках посткатастрофической памяти диалектика повторения и воспоминания создает искривленные образы, в которых сознательное исследование прошлого сочетается с его воспроизводством в превращенных формах. Духи, призраки, демоны и другие создания сплавляют проигрывание с воспоминанием в различных творческих сочетаниях — наивных или изощренных, регрессивных или продуктивных, типических или необыкновенных.
28
Фрейд 3. Воспоминание, повторение и проработка. Дальнейшие советы по технике психоанализа II // Фрейд 3. Собрание сочинений: В 10 т. Дополнительный том. С. 210—211.