Кроме нас – никто
Шрифт:
– «Око Мураки»…
– При чем здесь Мураки? Облако как облако…
– Да говорят все, что святой этот на вас с того света смотрел… И потому у всех беспокойство было… Взгляд этот чувствовали…
– Это какая вам бабушка рассказала? – наигранно рассмеялся Василий Иванович. – Откуда здесь бабушки суеверные взялись? «Око Мураки»… Беспокойство… Не знаю, кто боялся, у того, наверное, и было беспокойство… У меня вот никакого беспокойства не было… А вообще, перед землетрясением у человека, к этому чувствительного, и беспокойство возникнуть может. Я читал про такое. Что-то там под землей уже начинает происходить, сам человек вроде бы ничего не слышит и не чувствует, а подсознание его или еще что-то такое уже сигналы ловит…
– А вертолет подбитый?..
– А кто тебе дал гарантию, что тебя вчера подбить не могли? Тем же «Стингером». Вот захватили мы четыре комплекта «Стингера», значит, минимум четыре вертолета спасли… – перевел старший лейтенант тему разговора в нужное русло.
Трудно сказать, поверили солдаты старшему лейтенанту или не поверили. Лучшее средство избежать излишних разговоров – обсмеять происшедшее. Что Василий Иванович и попытался сделать, но не остался уверен, что это у него получилось. По крайней мере, он нашел убедительное оправдание непонятному чувству страха, охватившему внезапно всех, когда увидели над головами облако странной формы. При землетрясениях люди переживают много странных ощущений. В том числе и страх.
Своих солдат старший лейтенант, может быть, и убедил, но вот себя убедить он пока не сумел. Правда, он чувствовал больше любопытство от происшедшего, чем ощущал подавленность или страх. Но не думать о святом имаме он не мог. И иногда снова переживал ощущение того, будто кто-то сверлит взглядом его спину. Как тогда, в горах, оборачивался на взгляд, но никого не видел, и тогда, воле своей вопреки, бросал уже взгляд на небо в поисках той самой тучки или облака, так похожего на «око»…
8
Взводу разведки нагрузка досталась более тяжелая, чем взводу Семарглова, но такая уж у разведчиков участь, и они к этому почти привыкли. Подопечным старшего лейтенанта Вадимирова после возвращения с задания отдохнуть дали только три часа, то есть на час больше, чем взводу Василия Ивановича, и снова посадили в вертолет, отправив на самостоятельную операцию. И за двое суток это повторялось трижды. У Вадимирова уже глаза закрывались на ходу, и все действия вне боевой обстановки он выполнял автоматически, не вдумываясь в них. В боевой, естественно, приходилось брать себя в руки, концентрироваться и работать на резервах организма, которые пока еще каким-то образом находились и при необходимости мобилизовывались по приказу. Солдатам было проще – если состав отправляющихся на задание старший лейтенант мог варьировать, давая отдохнуть наиболее уставшим, то его самого заменить было некому, точно так же, как и снайпера Щеткина. Впрочем, на последнюю операцию Вадимиров Щеткина все же не взял. Слишком тот измотался. Сам Вадимиров воевал в Афганистане уже больше года и хорошо знал, что такие моменты бывают не слишком редко. Иногда неделю приходится жить в вертолетах. Засуетятся душманы на пакистанской границе, то есть придет очередное финансирование, и прибавляется забот у спецназа. Так произошло и в этот раз, только сейчас дело было связано не с вопросами финансирования, а с операцией по уничтожению имама Мураки, как сообщили разведчики из ХАДа. Резкое обострение ситуации, вызванное фанатичным желанием отомстить, требовало от душманов принятия подкреплений, обновления боезапаса и комплекта вооружения. На деятельности спецназа ГРУ это отразилось в первую очередь. Пресечь в самом начале, не дать подготовиться к широкомасштабным действиям – такая ставилась спецназу задача.
Только после возвращения с третьей операции, глядя на полковника Рауха красными от бессонницы и от вездесущей афганской пыли глазами, старший лейтенант услышал в штабе ожидаемое слово:
– Отдыхай, Александр Владимирович…
Старший лейтенант вздохнул с видимым и естественным облегчением, но тут же, к своему неудовольствию и разочарованию, услышал и дополнение:
– Пока отдыхай…
И опять вздохнул, теперь уже вздохнул иначе…
И, только возвратившись в свою палатку, раздеваясь, чтобы забраться под одеяло и наконец-то выйти из состояния невыносимой усталости, старший лейтенант нечаянно коснулся нагрудного кармана. Он почувствовал под пальцами и услышал ухом, как захрустела бумага. Лицо исказилось, словно зубы заболели. Письма… Полученное и неотправленное…
И он вздохнул еще раз. Теперь уже по другому поводу…
Теперь, может быть, по поводу того, что не нашлось в штабе нового задания, на которое ему предстояло бы отправиться. Такого задания, когда не только о сне, обо всем на свете думать будет некогда, когда пули будут на щебень разрывать вокруг тебя скалы, когда от взрывов видимость будет не больше пары метров, а вокруг будет слышен перекрывающий и свист пуль, и грохот взрывов визгливый вопль жаждущих советской крови «духов»…
И только сейчас Вадимиров понял, что чувство усталости все последние дни не мешало ему, а помогало вырваться из болезненных дум, вызванных письмом матери. На задании, в бою, когда отвечаешь не только за свою жизнь, но и за жизнь подчиненных тебе, верящих в тебя, в твой опыт и в твой разум солдат, эти мысли как-то сами собой отходили на задний план, казались пустыми и не мешали. Иногда только они по касательной задевали чувства, легко обжигали, но только на долю секунды, не больше. А потом окружающие обстоятельства железной хваткой брали свое, заставляли полностью погружаться в действие и не думать о постороннем.
Посторонние мысли возвращались и становились самыми важными, когда старший лейтенант оставался наедине с собой. Вернулись они, презрев человеческую усталость, и в этот раз. И старший лейтенант вытащил из кармана письмо матери. Но сразу читать не стал.
В другой палатке, где-то неподалеку, чьи-то руки взяли гитару, зазвенели струны. Знакомый голос ефрейтора Щеткина, в последней операции не участвовавшего и потому уже отдохнувшего, запел:
«Духи» сегодня не в духе.Встали не с правой ноги.В прахах развалинРусские прахиРвутся схватить за грудки…Солдатская песня, которая часто слышится то из одной, то из другой палатки…
Но тут же непонятно чей голос что-то высказал ефрейтору. Старший лейтенант слов не разобрал, только услышал свою фамилию. И пальцы сразу зажали струны. Командиру желают дать отдохнуть. Солдаты заботятся о нем.
Но отдохнуть не дает родная мать…
Генерала, что не слишком вежливо и не очень, как это часто случается с генералами, разобравшись в ситуации, отчитывал его на «разборе полетов», майор Солоухин больше при штабе не видел. Но даже потом майор не спросил у полковника Рауха, кто это был такой и чьи интересы он представлял. За многие годы службы в разведке майор научился задавать только уточняющие вопросы, да и то лишь, когда они касаются непосредственно его самого и его службы. Другие вопросы в разведке всегда считаются лишними и в лучшем случае могут вызвать только настороженный останавливающий взгляд, не сопровождаемый словами. Служба, как говорится, к такому отсутствию любопытства обязывает…
Но догадаться, куда генерал пропал, было, естественно, не слишком трудно. Если его не уложили в госпиталь, о чем стало бы, скорее всего, уже известно, то, должно быть, он улетел в Москву на похороны так трагически погибшей семьи. Генералы всегда оставляют любую службу, если в этом есть личная необходимость. Генерал, как говорится, он и в Африке генерал. Вот самого майора Солоухина четыре месяца назад никто не отпустил на похороны мачехи, потому что заменить его здесь было некем. Пополнение тогда еще не прибыло. А если бы и прибыло, все равно некем было бы заменить, потому что пополнение, обязанное выполнять функции спецназа, к выполнению этих функций готово не было. И хоронили мачеху без пасынка. А ему сказали, что мачеха – это не мать, хотя она и воспитывала его как родного сына с дошкольного возраста…
На войне, как все вояки говорят, когда смерть рядом гуляет, она воспринимается не так остро, как в мирной жизни. Привыкают люди к ней, притупляются чувства, и человеческая жизнь перестает представать высшей ценностью. Но когда Солоухин получил телеграмму о смерти мачехи, он понял, что это неправда. Правда в другом – одинаково остро воспринимается смерть людей близких. Другим, кто не близок, можно только сочувствовать, если ты сочувствовать умеешь, но понять их боль самому невозможно. Даже свою боль, аналогичную, уже пережив, и пережив, может быть, не однажды, все равно не воспринимаешь так же, как чужую. И это, наверное, не эгоизм и не черствость, а вполне естественное чувство. Мозг сам сохраняет себя от чрезмерного излишества стрессов. Иначе на войне просто не выжить…
Майор Солоухин сочувствовал генералу, которого постигло такое несчастье. Только сочувствовал, но не более. Он умел еще сочувствовать, не приближая чужую беду к себе. И совсем не задумывался при этом над тем, как генералу сейчас плохо. Но задумывался над другим – над своими же словами, спонтанно произнесенными там, в кабинете оперативного отдела штаба. Над словами, которые уже несколько дней заставляют ходить мрачными полковника Рауха и подполковника-особиста. Говоря честно, майор сам не понимал, почему и для чего он сказал так. Но что-то толкнуло его, и слова были произнесены. И, похоже, не остались без последствий. Мысль, как известно, явление материальное. Как при мыслях о лимоне у человека с хорошо развитым воображением во рту появляется слюна, так при мысли о мести кого-то может и страх настигнуть.