Крошка Доррит
Шрифт:
Нo он не вполне согласился с этим. Напротив, он сказал:
– Нет, джентльмены, нет! Вы неправильно его поняли.
Правда, его брат Фредерик сильно опустился, и для него (Отца Маршалси) было бы гораздо приятнее сознавать, что он находится в этих стенах. Но не следует забывать, что для того, чтобы прожить здесь в течение многих лет, требуются известные качества: он не говорит «высокие» качества, а качества… ну, скажем, моральные. Спрашивается: обладает ли этими качествами его брат Фредерик? Джентльмены, он превосходный человек, в высшей степени милый, кроткий и достойный, простодушный, как дитя, но подходящий ли для Маршалси? Нет, говорит он с уверенностью, нет! И дай бог, говорит он, Фредерику никогда не попасть сюда иначе как по доброй воле. Джентльмены, тот, кому придется провести в этом общежитии много лет, должен обладать значительной силой характера, чтобы бороться с обстоятельствами и выйти победителем. Такой ли человек его возлюбленный брат Фредерик? Нет. Все видят, как он опустился даже при своих теперешних обстоятельствах. Неудачи раздавили его. У него не хватит самообладания, не хватит гибкости, чтобы, прожив долгое время в подобном месте, сохранить чувство собственного достоинства и сознавать себя джентльменом. У Фредерика не хватит (если можно употребить такое выражение) умения видеть в деликатных маленьких знаках внимания и… и… приношениях, которые ему случится получать, свидетельство добрых сторон человеческой природы, проявление прекрасных товарищеских чувств, одушевляющих общежитие, и в то же время не усматривать в этом никакого унижения для него самого, никакого посягательства на его достоинство джентльмена. Джентльмены, всего хорошего!
Выяснив и подчеркнув в этом кратком поучении все, что требовалось, он проследовал со своим жалким обшарпанным достоинством мимо члена общежития в халате, оставшегося без сюртука, мимо члена общежития в туфлях, оставшегося без сапог, мимо плотного зеленщика, члена общежития, оставшегося без забот, мимо тощего клерка, члена общежития, оставшегося без надежд, – по жалкой обшарпанной лестнице в свою жалкую обшарпанную комнату.
Там уже был накрыт стол для ужина и старый серый халат висел на спинке кресла перед камином. Крошка Доррит спрятала в карман молитвенник – не молилась ли она за всех узников и пленных? – и встала навстречу отцу.
– Значит, дядя ушел домой? – спросила она, пока он надевал халат и черную бархатную шапочку.
– Да, дядя ушел домой.
Она надеется, что прогулка доставила удовольствие отцу.
– Нет, не особенно, Эми, не особенно. Нет? Разве он не совсем здоров?
Она стояла за спинкой стула, так ласково наклонившись к нему, а он сидел, устремив глаза на огонь. Легкое смущение, как будто выражение стыда, мелькнуло на его лице, и он заговорил как-то бестолково и бессвязно:
– Что такое… хм!.. не знаю, что случилось с Чивери. Сегодня он не так… кха!.. не так учтив и внимателен, как обыкновенно. Это… кха… хм!.. конечно, пустяки, но все-таки несколько расстроило меня, милочка. Надо помнить, – продолжил он, перебирая руками и упорно глядя на них, – что… кха… хм!.. в силу обстоятельств моей жизни я, к несчастью, нахожусь в постоянной, ежечасной зависимости от этих людей.
Рука ее лежала на его плече, но она не смотрела ему в лицо, пока он говорил. Опустив голову, она смотрела в сторону.
– Я… кха… хм… я решительно не понимаю, Эми, на что мог обидеться Чивери. Обыкновенно он такой… такой внимательный и почтительный. Сегодня же он был положительно… положительно сух со мной. И остальные тоже! Боже мой, если я лишусь поддержки со стороны Чивери и других служащих, то могу просто умереть здесь с голоду.
Говоря это, он все время раздвигал и закрывал ладони наподобие створок. Он чувствовал смущение и так ясно понимал его причину, что умышленно закрывал глаза на нее.
– Я… кха!.. я решительно не понимаю, что с ним случилось. Я не могу представить себе, что за причина его поведения. Тут был одно время некто Джексон, тюремщик по фамилии Джексон (ты вряд ли помнишь его, милочка, ты была тогда очень мала), и… хм!.. у него был… брат… и этот брат… этот молодой человек ухаживал… то есть он не решался ухаживать… а восхищался… почтительно восхищался до… не дочерью, нет, сестрой… одного из нас… весьма уважаемого члена общежития, да, смею сказать, весьма уважаемого. Его звали капитан Мартин. И однажды он спрашивал меня, следует ли его дочери… сестре… рисковать обидеть тюремщика, объяснившись слишком… кха!.. слишком откровенно с его братом. Капитан Мартин был джентльмен и благородный человек, и я прежде всего спросил, что он… что он сам думает об этом. Капитан Мартин (он пользовался большим уважением в армии) ответил без колебаний, что, по его мнению, его… хм!.. сестре не следует объясняться с молодым человеком слишком откровенно, а лучше водить его… нет, капитан Мартин не употреблял этого выражения, он сказал: «выносить его» ради его отца… я хочу сказать – брата. Не понимаю, почему мне вспомнилась эта история: может потому, что я затрудняюсь объяснить себе поведение Чивери, – но я не вижу, имеет ли она какое-нибудь отношение к данному случаю…
Он умолк, как будто она зажала ему рот рукой, будучи не в силах больше выносить его речь. В течение нескольких минут царило гробовое молчание; он сидел, понурившись, в своем кресле; она стояла, обвив рукой его шею и опустив голову к нему на плечо.
Наконец она отошла от него, достала из печки ужин и поставила на стол. Он сел на свое всегдашнее место, она – на свое. Он принялся за еду. До сих пор они ни разу не взглянули друг на друга. Мало-помалу он начал обнаруживать признаки волнения, с шумом бросая вилку и ножик, толкая вещи, стоявшие на столе, кусая хлеб, точно вымещал на нем оскорбление. Наконец он оттолкнул тарелку и заговорил со странной непоследовательностью:
– Не все ли равно, есть мне или умирать с голоду! Не все ли равно, сегодня, через неделю, через год оборвется моя жалкая жизнь! Кому я нужен! Жалкий арестант, живущий подачками и объедками, – дряхлый, никуда не годный презренный нищий!
– Отец, отец! – Она встала и опустилась на колени, протягивая к нему руки.
– Эми, – продолжил он сдавленным голосом, дрожа всем телом и глядя на нее безумными глазами, – если бы ты могла увидеть меня таким, каким видела твоя мать, ты бы не поверила, что это то же самое существо, которое ты видишь теперь, за решеткой этой тюрьмы… Я был молод, хорошо воспитан, красив, независим (клянусь Небом, дитя, я был независим!), и люди искали моего знакомства, завидовали, завидовали мне!
– Милый отец! – Она пыталась овладеть его дрожащими руками, но он оттолкнул ее.
– Если бы я сохранил свой портрет того времени, хоть бы самый плохой, ты бы гордилась им. Но у меня его нет. Пусть это послужит предостережением для других. Пусть всякий, – воскликнул он, обводя комнату блуждающим взором, – пусть всякий сохранит хоть это немногое от времен своего счастья и благополучия! Пусть его дети узнают, каким он был. Разве только после моей смерти лицо мое примет давно утраченное выражение (говорят, будто это случается, – я не знаю); если же нет, то мои дети никогда не видали меня!
– Отец, отец!
– О, презирай меня, презирай меня! Отворачивайся от меня, не слушай меня, красней за меня, плачь за меня – даже ты, Эми. Презирай, презирай меня. Я сам презираю себя! Я окаменел, я упал так низко, что вынесу и это!
– Отец, милый, любимый отец, сокровище моего сердца! – Она обняла его, усадила в кресло, схватила его поднятую руку и обвила ее вокруг своей шеи. – Оставьте ее так, отец. Взгляните на меня, отец. Поцелуйте меня. Подумайте обо мне, отец, вспомните обо мне хоть на мгновение!
Но бурное волнение его не улеглось, хоть мало-помалу превратилось в жалкое хныканье.
– И все-таки я пользуюсь здесь некоторым уважением. Я боролся с судьбой, я не совсем раздавлен ею. Спроси, кто здесь самое уважаемое лицо. Тебе назовут твоего отца. Спроси, над кем никогда не смеются, к кому относятся с некоторой деликатностью. Тебе назовут твоего отца. Спроси, чья кончина (я знаю, что она случится здесь) вызовет здесь больше разговоров и, быть может, больше сожаления, чем чья бы то ни была кончина, случавшаяся в этих стенах. Тебе назовут твоего отца. Что же это значит? Эми, Эми, неужто все презирают твоего отца? Неужто нет для него оправдания? Неужто, вспоминая о нем, ты не припомнишь ничего, кроме его падения и унижения? Не пожалеешь о нем, когда он, жалкий и отверженный, расстанется с этим миром?
Он залился слезами, малодушными слезами сожаления к самому себе, и наконец-то позволил ей обнять его, приласкать его, прижал к ее щеке свою седую голову и излил свою скорбь на ее плече. Потом он переменил тему своих жалоб и, стиснув в объятиях дочь, воскликнул:
– О Эми, бедная сиротка, лишенная матери! О, как ты внимательна и заботлива ко мне!
Затем снова вернулся к самому себе и плаксиво рассказывал, как бы она любила его, если бы знала таким, каким он был прежде, и как бы он выдал ее за джентльмена, который бы гордился таким родством, и как (тут он снова расплакался) она поехала бы кататься рядом с отцом в собственном экипаже, между тем как толпа (под словом «толпа» он подразумевал людей, подаривших ему двенадцать шиллингов) плелась бы по пыльной дороге, почтительно расступаясь перед ними.