Кровь первая. Арии. Они
Шрифт:
Заведя баб вокруг костра, сцепила их в карагод, а сама внутри круга из кожаного мешка, что в рукаве спрятан был, стала бабанек опаивать зельем заговорённым. Набирала себе в рот, а потом в поцелуе сцеживала в рот каждой бабе, как птичка птенцов кормит. Когда Сладкой сцедила, прошипела:
— Я те курлы жирна вячарком устрою.
Та лишь блаженно растянулась в улыбке, мол стращай, стращай, боялись мы тебя.
А за тем зелье подействовало и карагод, что кроме смеха ничего до этого не вызывавший, резко изменился. Бабы, и так размалёванные до неузнаваемости, вообще перестали на себя быть похожи. Лица их застыли в расслабленном умиротворении, раскраснелись, от чего рисованные белые узоры резко проявились, как бы даже засветились морозным светом, превращая их человеческие лица в нечто не земное. Блики огня заблистали на их намазанных жиром лицах колдовскими всполохами. Цепь задвигалась, как нечто единое целое. Чёткий ритм поступи, след в след, раскачиваний и колебаний, как будто одна другой тень, аль отражение. Всё это завораживало, приковывало к себе восхищённые взгляды. Изменились голоса. Вместо «леса по дрова» зазвучал стройный хор, только пели они почему-то все высоким тонким голосом, как комары пищали, от чего слов было не разобрать, но песнь мотивом выводили без помарки.
Маленькие зрители, находившиеся в дурмане от зрелища, взорвались отчаянным девичьим визгом вперемежку с детским рёвом, когда как из-под земли, аль снега, непонятно от куда, прямо перед ними выскочила целая стая серой мохнатой «нежити» со страшными мордами масок и паками в лапах. Посикухи со страху по зарывались в сугробы, молотя снег ручками и ножками и пропахивая в них колею носами. Девки, что постарше от визжав и наоравшись на пацанов — дураков, принялись посикух из сугробов вылавливать, отряхивать да успокаивать. А ряженные продолжали носиться вдоль них, кривляясь и пугая малышню, издавая устрашающие, как им казалось, звуки. Но тут на помощь малышне пришёл родовой колдун. Он лихо отлавливал «беснующуюся нежить» по одному, опаивал чем-то из длинного, узкого сосуда и заталкивал под широко расставленными руками бабьего карагода к костру, в руки ожидающих их там большухи. Те поначалу попрыгав для вида, неожиданно останавливались, качаясь как пьяные, а затем, как один попадали на карачки и застыли. Переловив всех ряженных и затолкав внутрь карагода, Данава туда и сам пронырнул следом и здесь началось главное, ради чего всё это затевалось. Ряженные пацаны постепенно, по одному начали оживать. Стоя на четвереньках они сначала зашатались, как пьяные, сталкиваясь друг с дружкой, от чего кто-то резко, пугающе взвизгивал, кто-то рыкал в злобном оскале, как будто каждое такое прикосновение доставляло им боль или по крайней мере чем-то обижало. Постепенно шутовство переросло в естество. Их движения стали резкими, хищными, голоса в раз огрубели и они, забивая бабий хор леденящим души воем и звериным рыком, начали бесноваться по-настоящему. Ещё чуть-чуть и они бы вцепились друг другу в глотки. Дануха, которая казалось уж всего навидавшаяся в своей жизни, и то по началу опешила, но Данава быстро взял ситуацию под контроль, хотя сделал это скорее со страху, который обескуражил его изуродованное татуировками и шрамами лицо. Дануха давно не видела своего братца в таком испуге. Он начал орать на них, переходя почти на визг и лупить взбесившихся своим посохом, вернее черепом, что был на его конце. Получив этим черепом по башке, озверевшие замирали, впадая в некое оцепенение. Лишь после того как огрел каждого, а некоторых и не по разу, с перепугу, вокруг костра восстановился порядок. Только бабий карагод никак не отреагировал, продолжая всё так же мерно шествовать с отречёнными от всего мира лицами и так же распевать свою странную и никому не понятную песню. Брат с сестрой посмотрели друг на друга. Дануха с выражением тупого не понимания происходящего, Данава с выражением обессилившего после Кокуя мужика, умоляюще смотрящего на бабу в надежде сбежать от неё проклятущей побыстрее.
— Чё эт с ыми? — тихо спросила большуха.
— Я бы знал, — так же тихо ответил колдун, — только кажется мне ничего хорошего, Данух. Как думаешь, круг удержит если кинутся? Как бы не разбежалась нежить по баймаку.
— Ты мяня спрашивашь? Кто у нас тута колдун?
— А-а, — отмахнулся Данава.
Они стояли и молча смотрели на медленно качающуюся нежить, которая прибывала в некой дрёме. Полагалось по очереди поговорить с каждой. Сначала узнать кто вселился в данную живую куклу. Потом, в зависимости от содержимого, как следует по расспрашивать нежить в той области, в которой они всё знают. Например, если в кукле волколак, то можно спрашивать всё о волках, притом, он ответит на любой вопрос и не ответить, как бы не захотел, не сможет. Если это маньяк полевой, то его можно спрашивать о погоде на лето и об урожаях на что угодно и так далее.
— С кого начнём? — поинтересовался колдун.
— Да пох, братец, — всё так же встревожено ответила большуха, — давай чё ли с этого.
Она указала на ближнего к себе. Колдун, набрав в рот пойла из своего узкого сосуда, пополоскал его и выплюнул. Затем встал перед указанным на колени и с шумом дыхнул ему в маску, тут же отскочил назад, взяв посох на изготовку. Нежить дёрнулась. Медленно поднялась на ноги. Осмотрелась. Не успела Дануха задать вопрос «Кто ты?», как та оскалилась на бабий круг и резко рванула от большухи, но налетев на стоящих и мерно покачивающихся своих собратьев, рухнула на снег. Завизжала, барахтаясь и протискиваясь через стоящих на четвереньках, рванула дальше. Лишь выползя из стада себе подобных ряженных и упёршись в бабий круг, остановилась, продолжая оставаться на четвереньках, жадно разглядывая меж мелькающими телами баб малышню на сугробах и низким, каким-то внутренним голосом буквально возликовало:
— Кровь! Корм! Много корма!
У Данухи от этого рёва аж внутри что-то ёкнуло и ужас разлился по всему телу сверху вниз, вязким варевом. Но большего прорычать ему не дал колдун, который уже подскочил к нему и со всего маха врезал набалдашником посоха нежити по башке. Она обмякла и повалилась на бок, почему-то громко хрюкнув.
Данное поведение нежити не укладывалась в головах ни большухи, ни родового колдуна. Те, кого Данава вынимал из небытия и садил в куклы, должны были быть сонными. В это время года почти вся эта нежить спит. Поэтому всегда общение было подобно тому, как говоришь с поднятым, но не разбуженным. Нежить могла кукситься, отвечая на вопросы, хныкать от того что тревожат и спать не дают, мямлить или еле воротить сонным языком. Проснуться она не могла, потому что это противоречило природе. Все движения их были вялые, еле обозначаемые. Что происходило сейчас Дануха ну никак объяснить не могла. Непонятная тревога буквально грызла её изнутри. Сердце заухало в ушах громко и противно. Но тогда Данава разрядил непонятку, как-то легко и сразу признав свою вину, убедив большуху, что это просто его промашка, мол что-то напортачил с пойлом. Неправильно сварил — заговорил. И Дануха с радостью, дура, поверила в это, потому что это было самое простое. Потому что в это хотелось верить. А во что-то страшное верить тогда не хотелось.
— Ну, чё? — через некоторое время спросил Данава, до смерти перепуганный, с трясущимися руками, — будем ещё кого слушать?
— Да ну тя на хуй, — злобно рявкнула Дануха, — ты и так уж накуролесил. Того и гляди самим в глотки вцепятся. Отправляй их в пизду обратно. Ебанутоты создане.
Колдун как будто только этого и ждал. Он с нескрываемой радостью, торопясь, чтоб сестра не передумала, подтаскивал их по одному к костру. На этот раз он не вдувал, а высасывал что-то из маски и резко выдувал это на костёр, как сплёвывая. После чего срывал маску, и пацан валился на снег, не то в обморок, не то крепко заснув…
Дым драл горло и спину от горячей земли припекло. Она села, всматриваясь в кромешную темноту и тут же поняла, что задыхается. Ветра не было и дым от горящих жилищ, едкий, с каким-то противным привкусом палёного мяса и горелых костей, заполнял всё вокруг. Нестерпимо защипало в глазах. В голове вспыхнула единственная паническая мысль «надо съёбывать отсюда, а то задохнусь к ебене матери». Дануха встала и на ощупь, ориентируясь по памяти, обошла кадящий баймак огородами и полезла на холм, что был у них Красной Горкой. Только продравшись через травяной бурьян наверх и задышав полной грудью бездымным воздухом, она позволила себе остановиться. Обернулась, стараясь рассмотреть что-нибудь в этой дымной черноте внизу и опять заплакала не понятно от чего на этот раз. Толи от дыма глаза разъело, толи от обиды за то, что произошло, толи от того и от другого вместе. Только текущие по щекам слёзы сначала действительно были порождены обидой. Вновь вспомнилась малышня посикушная, что мамок, почти бесчувственных после карагода разволакивала по родным кутам, по баням. Пацанов ватажных, так и не пришедших в себя и от того их на руках разносили мужики артельные. Баб своих вспомнила, всех до одной. Как тогда на Святках после кормления Мороза разводила бабью цепочку по очереди, так по очереди и вспомнила. Никто тогда из баб по выходу из дурмана на ногах не устоял. Первые, что по моложе, так вообще срубленным деревом в сугроб рушились. Те, кто постарше, лишь на жопы садились, теряя равновесие. А как дошла в своих воспоминаниях до Сладкой, своей подруги с девства, с которой прошла вся её жизнь, разревелась в голос. Та, выйдя из дурмана лишь покачнулась, растянула свою харю в беззубой улыбке, хрюкнула громко, как порося и со всего маха рухнула в снег на спину, раскинув руки в сторону. И опять тогда её выходка растворила всю серьёзность происходящего в Данухином сознании. Она Сладкую тогда обматерила, не со зла и не серьёзно, а та в ответ начала дурачиться ещё больше, смешно пытаясь встать в рыхлом и глубоком снегу, что у неё естественно не получалось. От чего она издавала различные непотребные звуки и громко хохотала до слёз, размазывая краску по харе…
Ох далеко далёко в небе зорька разгоралась. А Дануха всё сидела на траве, на склоне Красной Горки, чуток не докарабкавшись до верхотуры. Сидела сиднем поджав и разведя в стороны коленки пухлые, уронив обе руки меж ними. Как только в сознании её блудившим где-то по завалам памяти, наконец, созрело понимание того, что она видит перед собой, то тут же вспомнила Зорьку. Эту в общем-то обычную молодуху, живую, непосредственную, которую все бабы то и дело обзывали «оторвой». Да какая она оторва? Нормальная девка. Только зря, наверное, Нахуша не послушал её и оставил при родном баймаке. Глядишь цела б осталась. Дануха знала проклятье этой бабьей породы. С Хавкой-то они хоть подругами и не были, но видались регулярно. Их сводили бабняцкие интересы, в первую очередь больше, чем чисто бабские. Встретившись вместе, они вечно подтрунивали одна над другой, обчёсывая друг дружку языками, но обиды никогда не таили, но и любви меж ними особой не было. Так, хорошие знакомые, притом очень хорошие и очень давнишние. Так получилось, что они почти одновременно стали большухами в своих бабняках, с разницей в один год. Притом на год раньше стала Хавка, ведьма старая. Поэтому в первое же знакомство она, надув важно щёки, учила разуму «зассыху малолетнюю». По началу Дануха даже купилась [12] , но быстро раскусила эту самозванку. Вот так они всю жизнь и общались, обнимались да зубоскалили. Хавка надменно, эдак с высока, больше придуриваясь, чем по-настоящему, а Дануха «ложила на её авторитет большой и толстый». Но надо отметить, что общение между ними всегда проходило легко и весело, хотя, разойдясь в стороны, каждая поносила друг дружку на чём свет стоит, но также беззлобно. Обе стали большухами будучи по бабняковским меркам молодыми, по крайней мере и та, и другая имели детей на воспитании. Ещё когда Хавка, сплавила свою дочь к Данухе, она по секрету сказывала ей об этом проклятии своей бабьей крови. Дануха, как полагалось, не поверила в эти сказки, но тем не менее в голову отложила. И когда Зорька заярилась, совет дала атаману продать её, но тот упёрся как бычок и не в какую. Старый козёл глаз на дитё положил. Да, Дануха по правде сказать и не очень-то настаивала. Уж больно ей самой хотелось посмотреть, как мать с дочерью грызться начнут и насколько права была старая вонючка Хавка, что оговаривала девку, «аль заливала уши по самы коленки». Вспомнила Дануха и последнюю Зорькину выходку, которых эта маленькая срань в своей короткой жизни целую кучу на выделывала. Припахала она её как-то по весне на своём огороде. Так эта дрянь, подговорила пацанов ей дохлых сусликов, да кротов натаскать. А она их по грядкам растолкала, чтоб тухли да воняли. Но Воровайка, как собака — ищейка всех нашла, вырыла и к дверям дома стаскала. Вот ещё одна дрянь, из всех дряней самая дрянная. Дануха встрепенулась. А где, кстати, Воровайка? Её нигде не было ни видно, ни слышно. И тут, как по заказу, раздался дикий Воровайкин треск тревоги. Большуха задёргалась, заметалась, сидя на месте, зашарила руками по земле в поисках клюки, но тут же вспомнила, что где-то уж её потеряла и поднималась в гору то без неё. Тут рука нащупала камень, наполовину в земле прикопанный, который она с силой выцарапала да в ладонь примерила. Камень был с репу размером, неровный, но увесистый. Такой далеко не кидануть, а в руке им махать, тяжеловато, но выбора то больше не было. Больше ничего не было кроме травы. Она, торопясь торопыгою поднялась на ноженьки и развернулась в ту сторону, откуда доносилось стрекотание перепуганной сороки. Вглядываясь в сторону сорочьего ора, она, наконец, её заприметила. Та шустро вихляла в воздухе, кружилась у самой земли, но совсем не опускалась. Она не нападала. Она кого-то запугивала, а не нападала, потому что сама боялась. Дануха ведь её, как саму себя знала, все её выкрутасы ведала во всех случаях жизни. Кого так не приветливо сопровождала Воровайка, Дануха не видела. Мешал бугор впереди и трава, но тот, кого сорока гнобила, шёл прямиком к ней. Первое что в голову скакнуло — испуг, перед не пойми чем. Она лишь переложила камень в руке, схватив его по удобней. Бежать она по любому не собиралась. Стоя уже на ногах, ещё раз осмотрела место, где только что сидела, всматриваясь в траву и пытаясь найти, ну хоть что-нибудь. Палку, какую-нибудь или что-нибудь в этом роде. Ничего. Тогда резко наклонилась и вырвала из земли пучок травы, с комком земли на корневище. Только от этого оружия в драке пользы мало, но коли в рожу кинуть, то землёй глаза запорошить можно, а там и каменюкой приложить.
12
Купиться (разг.) — попасться на обман, обмануться.
Она ожидала увидеть кого угодно, но только не того, кто появился. Раздвинув траву, на холм, прямо перед ней, всего, примерно, в шагах десяти, вышел здоровенный волк. Он был огромен, по крайней мере так Данухе показалось. Зверь скалился, вертел мордой, то и дело клацая зубищами, в попытках поймать приставучую сороку. У бабы сердце рухнуло в пятки, гулко шмякнувшись и замирая. Волк, увидев её, тоже замер. Перестав обращать внимание на птицу и в упор уставившись на бабу, низко зарычал, оголяя огромные жёлтые клыки и прижимая уши.
Что сделалось с Данухой тогда, она и сама позже объяснить не смогла, даже самой себе. Первый испуг, при виде зверя, сначала вогнал её в ступор панического страха, а за тем, как-то резко накатил на неё волной обиды, за всю эту грёбанную жизнь, а последняя быстро вырастая, захлестнула кипятком злобной ярости. Всё её тело напряглось, даже челюсти сжались с такой силой, что мышцы на лице сузили глаза до щёлок. Она замычала носом, как турица и шагнула вверх к зверю на встречу. Волк оказался какой-то неправильный. В подобном случае правильный волк, нападать на эту бабу не стал бы. Правильный волк просто бы пугал, стараясь заставить её бежать. Каждый волк нюхом чует два вида страха у добычи. Когда добыча удирает и тогда её надо поймать и сожрать, и когда добыча кидается сдуру защищаться, набрасывается на охотника, полностью ополоумев. Такую неправильную добычу лучше не трогать первому, а коль один, так не трогать вообще. Волк, даже самый голодный не накинется на жертву, если та своими ополоумевшими маханиями руками или тем что в них есть, может нанести ему хоть какую-нибудь рану. Он не трус, он зверь умный. Зверюга знает, что раненный или покалеченный он тут же станет добычей своих же собратьев. Таков волчий закон. Раненный значить слабый, а слабый должен умереть. Поэтому каждый нормальный волк, очень рьяно следит за целостностью своей шкуры, лап и зубов. Этот волк оказался совсем неправильным. Он оказался обнаглевшим и без башки на шее. Он не задумываясь кинулся с распахнутой пастью на бабу одним прыжком. От неожиданности Дануха вытянула вперёд руку с пучком травы, прямо перед собой, как бы заслоняясь, даже глаза закрыла, и он со всего маха заглотил кусок корней с землёй в открытую пасть «по самые внутренности». Но зверь был тяжёлый, а прыжок его был столь быстрым, что толстую и грузную бабу он снёс, как пушинку. И покатились они по склону кучей малой. Дальше Дануха плохо помнила, что было. Помнила, что орала во всю свою глотку почти в самое его ухо, то и дело срываясь на визг и молотила камнюкой ему по морде. Умудрилась даже куснуть его за это ухо, но малозубый рот никаких заметных увечий этим нанести зверю не смог. Сколько они так катились вниз, или просто катались на месте, она не знала. Помнила, что поначалу он сильно брыкался лапами и извивался, как живая рыба на раскалённом камне. Но хорошо запомнила самый конец, когда уже сидела верхом на его боку и схватив камень двумя руками, плющила его башку. Помнила, что Воровайка, дура пернатая, постоянно мешала, подлетая под горячую руку, клюя его и щипая. Потом перестала летать, а лишь прыгая по земле, в перерывах между прикладыванием каменюки на волчью морду, стремилась во что бы то ни стало клюнуть серого в месиво, в которое была уже превращена вся его башка. Наконец, Дануха остановилась. Устала, притомилась. И только тут поняла, что зверь давно уж мёртв. Тяжело дыша, обалдевшими от азарта схватки глазами, посмотрела на Воровайку, которая скакала вокруг, подтаскивая одно крыло, но также переставшая кидаться на убитого. Видимо от Данухи ей всё-таки прилетело. Долеталась под горячей рукой. Баба, продолжая сидеть на туше, резко обернулась, как будто её кто-то неожиданно окликнул и увидела на вершине холма второго волка, и тут же как есть поняла, что тот второй — волчица. Вот почему-то прям по морде признала. Она так же, как и её кобель стояла на том же самом месте, откуда прыгал первый и также скалилась, каждый раз издавая на выдохе сиплое рычание, но вниз не кидалась. Дануха, всё ещё не отойдя от горячки скоротечной схватки, медленно по-ухарски поднялась, поудобней перехватила окровавленный камень в правую руку и зачем-то ухватив за хвост дохлого волка левой, стала грозно наступать, медленно поднимаясь по склону и волоча тушу по траве за хвост. Дело это было не лёгким, но она упорно, почему-то, дохлятину отпускать не хотела. Спроси зачем, сама не знает. Тащила, да волокла. Сделав несколько шагов, Дануха каким-то внутренним чутьём поняла, что волчица правильная и нападать на неё не собирается. Она перестала рычать, лишь изредка оскаливая клыки. Опустила морду к земле, как будто ей так было лучше видно и поджала между ног к животу хвост. Баба тоже столбом встала, чуть наклонившись вперёд, набычилась, злобно зыркая на соперницу из-под бровей и только тут, наконец-то, бросила хвост убитого.
— Ну, чё, сучка, — глухо, прорычала Дануха осипшим от ора голосом, при этом поигрывая каменюкой в руке, — съела? Теперяча, тварина, я вами закусывать буду, а не вы мной. Я вам блядям покажу, у кого подол ширши.
Волчица перестала скалиться, подняла морду, прислушиваясь, принюхалась, затем дёрнула головой вверх и сторону и тут же исчезла. И только тут Дануха с концами поняла, что всё для неё закончилось. Она победила. Азарт схватки отпустил, но внутренняя злость осталась всё на том же месте.