Круг. Альманах артели писателей, книга 3
Шрифт:
Он уставил на поджатых коленках кулаки — эти волосатые молоты были полной противоположностью словесным узорам.
— Только приладились, размотали веревку с крюком, чтоб зацепить аттрибут монархизма, как свистнет камнем — рраз! Как свистнет Ваньку Целеева — рраз! Прямо: грянул бой, полтавский бой, как у известного писателя Пушкина. Некультурность, — что ж поделаешь. Вот на скуле след — кийком дали.
Он предъявил порядочный шрам на щеке, еще не отструпившийся.
— Мы, хоть не потеряли хладнокровного субекту, но — это… по — правде… — дали деру, Назара же подхватили под руки. Туда, сюда… а камни — со всех сторон… Чего?.. К-куда?.. Втроем, действительно, сорганизовались к Иремель-речке, а весь комплект продуктов бросили на месте покушения. Да тут и шут не разберет… Четверо наших, слышим, прорвались, отстрекнули по дороге к фабрике, — а за ними с воем некультурная часть… Слышим, и нас шарят — голос возводит кузнец Влас Цыпкин: «Тут, тут. В Иремель башкой!..» Назару мы сознание в речке прояснили — отошел. Овсюк тоже слышит — шарят… А у него милитари… стические привычки, так говорит: «Лизай молчком в болото». Не того — это… а тоже… полезли. Было опасно… Эта часть… Тут такая кулькуляция может получиться — нырнешь и каюк: от рытья поделались ямы, а ямы затянуло рогозой, и есть такие ямы — сажени по две глуботы. Ну, это… Что поделаешь… Полезли в самую рогозу по горло — вполне конспиративно. Ждем. Прямо — варяги первобытные с норманских островов. Это — ненормальная деятельность, но, опять скажу что же будешь делать — сидим по горло… И зуб на зуб не попадает. Слышим, опять голос Цыпкина… довольно таки очень хорошо…
— Та ни: Васыля Безоговорова…
— Не перебивай! Слышим такую метафору подает: «Камнем дербалызнуть по черепу, да и конец». Но потом пошебаршили, ушли окончательно. Тихонько мы поинформировались, чтобы вылезать, но Назар балотирует против того. Потому, говорит… Ну, терпим. Действительно, через минут пятнадцать, слышим, в сердцах плюнули… Здесь же, в самых кущах: «Устрекнули такие-разтакие»… Потом засекали огонь — видим, охотник Егор и ружье у него блестит на плече. Так. Стоят. И потом замечают в резолюции на наш же счет такие слова: «Другой раз не полезут, сволочье!» Ну, постояли еще — отошли к дороге. Переждали мы, хотя это дипломатию трудно было соблюдать, но потерпели, а потом вылезли. Трясет нас тимпературой, а Овсюк (мало ему!) решает опять вступиться: «Пойдем, ребята, свалим». Мы же опровергали на это — то: «С чем? С голыми руками? Или зубами?» Хоть еще продолжалось ночное время и провокации ниоткуда не дожидали, но большинством голосов оказалась против. Оно вам, конечно, смешно, — такая борьба арены, а нам вот…
— Як-же не смешно: задарма по подтылице наколядували.
— Битва русских с кабардинцами, — засмеялся Иван Захарыч.
— Хотя факт и не доказывает… а несознательная у нас еще метафизика, — с унылой горечью подтвердил Гречишкин.
Маркс, Энгельс слушали со стены несомненно внимательно. И Энгельс особенно энергично держал голову, чуть в бок улыбался Гречишкиной «несознательной метафизике», рассказу о ночной «провокации» и «аттрибуте монархизма».
Воробьиная ночь подбиралась к приисковой кухне, ошаривала оконца срывными каплями.
Во тьме, похваляясь белизной, выставляла грудь печь. Донимало невнятным шушуканьем проснувшейся тараканьей армии. Боже мой, сколько тараканья! Первое движение, сутолока по щелям, свободный бег, откровенное пиршество — у печки поцарапывают горшок с опарой, обсохшей по краям. Потом скупое зуденье крыл — слеились попарно или мет обильного потомства. Движенье к потолку — ссора ли самцов, появление ли сильного врага — мыши. Бегут в панике, тыкаются друг в друга, подковыривают усищами — шлеп, шлеп! — дождем на лицо.
— С-ско-тина!..
Скотина — овчинный тулуп, который старательно путает тайну самого длинного протяжения: то сползает на бок, то попадает шерстью в рот, обнажает ноги до живота.
Не до сна. Из под душной овчины слышно: ливень просыпал по крыше, ветер берет кухню за плечи, трясет до скрипов в половицах, кедры лезут иглами под стреху — не помещаются, размашисто, с расчетливым холодком смазывают избу по макушке.
Не до сна. В думе вязнет Федор Козьмич. Любо ли Федору Козьмичу стоять под разгулом тьмы, воды, ветра? Закономерно ли (по Гегелю и по Овсеку вместе) чугунному лицу, которое обоспили поцелуи зим и лет, закономерно ли улыбаться пухлыми ямочками? жать под трагическим плащем руки? ждать годы, десятилетия, пока оспины проедят насквозь, пока веткой сковырнет улыбку в вязкую сланцевую грязь, вместе с бессильной крылатой стражей?
«Действительна, то есть нужна… Но один аттрибут — против другого аттрибута…»
Не до сна. Все могущество первобытного Кичаг в пустяке — его богатства рассыпаны по эту сторону кряжа. Все благолепие трона — блудливая улыбка, колонка обвитая виноградной лозой, растущей внизу. Божественная жадность, зашибающая коленку, посеяла (сообщение Гречишкина — саркастическое) ритуал золотаря: найдет в сланцах «счастье свое» — в два-три фунта золотой куст, выстелет от землянки к забойке красную тканевую дорожку, поклонится на восход солнца, обернется в ту сторону, где стоит Федор Козьмич, туже согнет спину, да придет ночью пьяный, обхватит колонку вытянутыми кайлом плетями рук, уткнется теменем в чугун, икая заплачет: «Хве-ддор Кузь-ми-ич — г… икк»…
Но тараканья паника невыносима — сыплются по всей комнате. Буря выхлестывалась, цапала окошко, чмокала пятками, терлась об углы, примериваясь двинуть кухню плечом. Холодно, жутковато, тоскливо без огня (неужели есть на свете электричество?), без теплого человечьего голоса.
Тут и постучали в дверь. Давя тараканов босыми ногами, откинул крюк. Это — Иван Захарыч. Конечно, извиняется. Нагнулся к изголовью, заговорщицки дрожит бороденка:
— Не дадите ли револьвер — дурака свалять?
— На защиту или преступление?
— Против Федора Кузмича.
— Не возьмет.
— Ничего, подходяще.
— Можно с вами?
Иван Захарыч подумал, помолчал, бороденку сунул в рот, советливо обсосал:
— По мне — ваше дело… только есть среди наших провокатор. Не вышло бы хуже прошлого.
— А кто настаивает сегодня?
— Назар. Орет: «К бису Гегеля — пиду один на один»… да и только…
Пошли мы. А тучи действовали неприметно — истекали силой в беззвучной схватке. Земля во тьме наглоталась воды до сыта — не принимала больше.
Землянка — тут не давно распинали Гегелевы мысли — жалобилась слезливыми окошками. Ощупью нашли щеколду. И встретил сердитый ропот Гречишкина:
— Э-хе! Напрасно затеяли прокламацию. Мы бы вам утром с полным докладом.
— Така завирюха — куда к бису… — ворчал невидимый Овсюк.
Звякали железом. Переговаривались шепотом. План был выработан — Гречишкин кратко напоминал основу:
— По одному… солидарность… полнейшая конспирация… на старом току… без цыгарья… Целеев, твое выступление.
Целеев, приканчивая перешопот, раздраженно усилил голос:
— Эх, Васька… тебе говорю… такая, ведь, она… — отравится… а то…
— А бери себе, как надо… — возливо сопел Ва-сся. — Что я, прикаянный?.. Как — воротит…
— Кабы воротило — не ходил бы по оврагам…
— Целеев, тебе! — оборвал Гречишкин.
— Слышу. Сознательные… распротоидолы…
Может быть, показалось, что «распротоидолы» было сказано душно, с болью, но дверь, точно, визгнула полоумно, едва не сорванная с петель Целеевской гневной рукой.
«Что же это? Вася не любит ту, павшую вчера силуэтом, а Целеев любит ее? Она силуэтом врезана в его буйную грудь? А, может, и так это»…
Шепотливая землянка передавала их по очереди бурной черноте. И были осторожны, как настоящие заговорщики на жизнь королей. Овсюк только не вытерпел, кинул, уходя, угрозу:
— Або — пополам, або — на-двое!
Гречишкин, шелестя венцерадой, перед уходом урезонивал:
— Какой вам принцип итти?.. А? Собаку не выгонишь… А? К тому — среди наших имеется соглашатель… И может выйти… эта… полнейшая катаклизма обстоятельств… Поверьте…