Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг)
Шрифт:
Приходится слегка уточнить картину. Сухой, рассудочный, велеречиво резонёрствующий Пётр Андреевич (понашему говоря, зануда) неожиданно выказывает ловкий литературный вкус и изящно обыгрывает своего петербургского оппонента (хотя последний уверен как раз в обратном!).
Здесь надлежит закрыть потерявшуюся скобку.
«Даже в отношении Достоевского к родственникам, – замечает М. П. Алексеев, – сквозит иногда типичная романтическая ненависть к непосвящённым» [22] . Тем важнее для него сочувствие посвящённых.
22
Алексеев М. П. Ранний друг Достоевского. С. 21.
«Мои письма chef d’oeuvre летристики», – пишет он брату. Между тем уже двинулся в путь его первый – эпистолярный – роман.
Отказавшись от своей доли наследства, он перестаёт быть помещиком и владельцем крепостных душ. И – почти одновременно – лицом, состоящим на государственной службе.
Если высочайшая резолюция, за некую архитектурную погрешность гневно поименовавшая его дураком, не очередной биографический миф, тогда, похоже, это автобиографический розыгрыш или самооговор. О. Ф. Миллер усматривает в данной истории своего рода lapsus memoriae (ошибку памяти), возникшую на основе другого случая – оплошности Достоевского при титуловании великого князя Михаила Павловича («превосходительство» вместо «высочества», что вызвало августейшую реплику – «посылают же таких дураков»). С другой стороны, настаивая на подлинности своей версии (о нелицеприятном царском резюме), доктор Яновский добавляет, что на его вопрос, почему Достоевский оставил инженерную карьеру, последний якобы отвечал: «Нельзя, не могу, скверную кличку дал мне государь, а ведь известно, что иные клички держатся до могилы…» Николай Павлович действительно имел обыкновение лично рассматривать даже второстепенные архитектурные проекты. (В 1831 г. на плане одной из построек Мариинской больницы для бедных государь собственноручно начертал: «Украшение это походит на древнюю гробницу» [23] , что в ретроспективе может выглядеть как «рифма» к сюжету, изложенному Яновским.)
23
Историческая записка о Московской Мариинской больнице для бедных. С. 69.
Как бы то ни было, монаршее вопрошение на эскизе лишённой ворот крепости – («Какой дурак это чертил») – вся эта туманная, но вместе с тем поучительная история имела в виду намекнуть на личное вмешательство императора в его судьбу. Через несколько лет этот неосторожный намёк овеществится в подлинной царской сентенции – на приговоре: государство отечески наложит на него свою карающую руку.
Пока же, в 1844 г., он разрывает тяготившие его узы, чтобы – уже до конца дней – возложить на себя новые бремена.
Сообщаемые родным причины его отставки выглядят не вполне логично. И здесь множественность версий – в том числе грозящее ему откомандирование из Петербурга – затемняет действительную подоплёку событий. Конечно, «служба надоела, как картофель [24] », – в этом можно признаться брату. Но главная цель, которая подвигла его на сей решительный шаг, не называется.
Это поворот судьбы, поступок, как уже говорилось, в чёмто напоминающий уход Михаила Андреевича из отчего дома. Как бы намеренно создаётся экстремальная ситуация: отныне он может рассчитывать только на себя.
24
Кстати, на сленге того времени «картофель» обозначал дамское общество, как выразились бы ныне, «с пониженной социальной ответственностью».
Михаил Михайлович горячо уверяет родственников в недюжинных дарованиях брата: москвичам предоставляется право поверить ему на слово. Сверстники (например, Григорович, на всю жизнь запомнивший откровение – о подпрыгивающем пятаке) уже проявили данные им от Бога таланты. Он же в свои 23 года, кроме перевода «Евгении Гранде», ещё не опубликовал ни строки. Тем временем «разлад между чертёжничеством и авторством» (как изящно выражается О. Ф. Миллер) становится всё невыносимее.
Поэтому он сжигает мосты. Отныне ничто не мешает ему отдаться любимому делу. У него не остаётся никаких иных надежд, кроме этой. Его поступок обличает не только цельность натуры, но и азарт игрока.
Он идёт с козырей.
Из главы 4
Белая ночь
«Это выше сна!»
Осенью 1825 г., завершив «Бориса Годунова», сочинитель «бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын!». Через двадцать лет, весной 1845го, Достоевский сухо сообщает брату (речь идёт о «Бедных людях»): «Около половины марта я был готов и доволен».
Сравнение уязвимо. 26летний Пушкин изгнан, признан, любим, почитаем, печатаем, знаменит. Он ни в каком отношении не схож с пребывающим в полной безвестности 23летним самодеятельным автором. И все жё их роднит чувство: то самое, которое заставляет победителя прибегать к сильным выражениям (блоковское, по окончании «Двенадцати» сказанное: «Сегодня я гений», – типологически соответствует пушкинской ликующеизумлённой самооценке) и которое в застенчивой школьной адаптации обретает вполне благородный вид («Ай да молодец!»).
У Достоевского, правда, всё происходит с некоторым замедлением.
Осенью 1844 г. Михаил Михайлович уверяет строгих московских родственников, что не далее как в январе первое сочинение брата явится почтеннейшей публике. И действительно, оно явилось в январе – правда, с задержкой на год. Но в расчётах Михаила Михайловича не было намеренных искажений. Его информация основывалась на сведениях, полученных от самого автора.
Через много лет в «Дневнике писателя» Достоевский заметит, что «Бедные люди» были начаты зимой 1845 г. и что до них он ничего не писал. Оба эти утверждения не вполне точны. «Забыты» (может быть, умышленно) ранние драматические опыты. Но не упомянуты и труды 1844 г.: ведь ещё 30 сентября автор бодро сообщал брату, что роман почти окончен и уже перебеляется для отправки издателю.
Такая хронология психологически объяснима. Автор как бы намеренно игнорирует то, что писалось им до отставки – «параллельно» учению и службе. Он ведёт отсчёт лишь с момента, когда стал свободен: независимость – условие профессионализма.
Не выпустив ещё сочинение из рук, сочинитель уже исчисляет день, когда получит редакционный ответ («к 14му»!). Черта знаменательная. И позднее он будет планировать свои действия (и ответные шаги партнёров) на несколько ходов вперёд, порою жестоко ошибаясь и попадая впросак.
Разумеется, к 14 октября 1844 г. редакционный ответ не последовал – по той причине, что рукопись в редакцию не поступала.
Проходит семь месяцев: вместо уведомления о выходе романа брат извещается о всё новых и новых редакциях и переделках (их можно насчитать не менее пяти). Даже после известного «готов и доволен» рукопись ещё раз подвергается капитальнейшей правке. Стремление к совершенству, как известно, не имеет границ. Но наконец 14 мая 1845 г. автор резким усилием воли пресекает судорожные попытки улучшить текст: «Я слово дал до него не дотрагиваться».
Итак, труд, занявший, очевидно, никак не менее года, благополучно завершён. Но вот странность: подробно информируя корреспондента о ходе работ, Достоевский, как помним, никогда не таивший от брата своих творческих мечтаний, на сей раз воздерживается сообщить, что, собственно, он сочиняет. Роман – это понятно: но о чем, из какой жизни? (Надо надеяться, не из венецианской!) Даже непосредственный свидетель, а именно Григорович, отстранён от каких бы то ни было обсуждений: он видит только множество листов, исписанных мелким бисерным почерком…