ЖАНРЫ

Крушение Агатона. Грендель
Шрифт:
Не выдумка ль то, что когда-то встречались Сердец благородство и ясность ума? Что души по собственной воле склонялись К любви, что кому-то сияла сама? Пасутся ослы на тропе под горою, И, как черепа великанов — волков, Булыжники, в небо уставясь с тоскою, Следят за походом больших облаков. Там крохотный каменный храм, где гробница Стоит — невозможна, пуста. Лишь одна Из дерева статуя с ликом дорийца Внимательно смотрит, почти не видна. В святилище этом цветут алым цветом Гвоздики, монеты на камне лежат. Смёл кто-то с дорожки обломки камней там, По краю, где рухнул стены целый ряд. А милею дальше, пройдя чрез распады Серебряных копей в высоких холмах, Мостивших когда-то собой водопады, Минуя дома в виноградных лозах, Мы вышли к громаде гранитного храма, Что бог скособочил — задел втихаря. У входа детишки шалят. И средь хлама Следят за игрою козлы с алтаря. На тропке ослиной работников двое, Черны, как от копоти, — солнца здесь всласть — С блаженной улыбкой проходят спокойно, Упорны, как самая древняя страсть.

Ну, ладно. Кто из нас, выйдя из младенческого возраста, не испытывал тяги к простоте? Когда я впервые приехал в Спарту, я писал такие стихи во множестве. Но хватит об этом. Я, как и Ликург, всю жизнь был отчаянным человеком.

14

Верхогляд

«Из тебя никогда не получится Провидца», — издевательски твердит Агатон, стараясь раздразнить меня. Но я больше не клюю на это. Он прав: Провидца из меня не получится. Да я и не хочу им быть. Я наблюдаю за ним: он сидит за столом и, тяжело дыша открытым ртом — августовская жара убийственна для такого толстого старика, — пишет и пишет, уже несколько часов кряду, записывает грязные подробности своей провонявшей луком жизни, а вовсе не глубокомысленные изречения, которые он слышал от разных мудрецов. Каждое утро я вижу, как он просыпается и садится на лежанке с испуганным видом, вспомнив о своем замысле (он утверждает, что пишет все это для меня); потом я вижу, как он, весь дрожа, встает, покусывает губы и проводит по ним сухим языком, затем брызгает водой из стоящего у двери сосуда себе на усы, бороду и лоб (совсем как царь Сой, со смехом вспоминаю я), после чего утирается тыльной стороной ладони, и все это с таким отрешенным видом, будто мысли у него заняты исключительно его дурацким замыслом; и я думаю: Ну и куда завел тебя твой треклятый дар? «Пора заняться делом», — бормочет он и, озабоченно выглядывая через дверь, прикидывает по солнцу, который час.

Поначалу все было иначе. У меня были личные, скажем так, трудности, и Агатон вроде как вселял в меня надежду. Не знаю. Мы с матерью торговали яблоками, и она без конца пилила меня, чтобы я занимался делом: «Смотри за корзинами, Демодок. Деньги, как тебе известно, не растут на деревьях». А иногда добавляла для себя: «Пожалеешь розгу — испортишь ребенка». И тут же оглушительно выкрикивала: «Яблоки! Наливные яблочки! Свежие, как весенний денек!» Стараясь не отставать, я мчался за ней туда, куда она, нагруженная, как мул, и с глазами навыкате, как у петуха, неслась, точно боевой конь. Она могла тащить в четыре раза больше, чем я, и любила напоминать мне об этом. «Это не моя вина, — оправдывался я. — Ты же плохо кормила меня, когда я был маленьким». — «Ха! И он еще обвиняет свою бедную мать!» — отвечала она. (Однако ей нравилось, когда я стоял рядом с ней. Я слышал, как она хвастается перед окружающими: «С виду он, конечно, невесть что. Но, клянусь Зевсом, у мальчишки есть характер!») Бывало, когда я бежал за ней, чтобы не отстать, мимо проходила стайка девушек-спартанок, голых, как медузы; поравнявшись с ними, я отводил глаза, но как только они оказывались позади, я оглядывался и украдкой смотрел на их покачивающиеся ягодицы, мускулисто-упругие и высокомерно-изящные, словно бедра ланей. Колени у меня подгибались от слабости, и яблоки сыпались на землю. «Держи корзины покрепче, Демодок», — говорила мать. Иногда, проходя мимо, девушки прихватывали по парочке яблок из моей корзины и улыбались мне, но так было еще хуже. Мне хотелось заговорить с ними, спросить, как их зовут и где они живут. Но я боялся. Я становился старше — пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет — и все чаще думал, что сойду с ума. Мать беспрерывно следила за мной, следила и следила все время. «Не якшайся с чужими», — говорила она, заметив, что я шныряю глазами по сторонам и разглядываю отряд молодых спартанок. Смешно. То же самое я испытывал и по отношению к девушкам-илоткам. Я раздевал их глазами, представляя себе розоватые соски, мягкость кустика между ног, и когда снова смотрел на их лица, то чуть не падал в обморок от красоты их губ и глаз, и мне хотелось сказать им: «Привет!» — сказать, что они мне нравятся и я готов выслушать все, что они пожелают сказать, — готов слушать их хоть девяносто девять лет подряд. Я хотел узнать, счастливы ли они, о чем они мечтают по ночам и какие кушанья любят. Я часто видел, как они болтают с симпатичными ребятами, с теми, которые всегда могут придумать что-нибудь забавное, или с теми, которые с наглым видом улыбаются им. Потом я разглядывал свои тощие руки и ноги и готов был убить себя.

Иногда, торгуя вразнос на улицах, мы видели Агатона. Моя мать старалась держаться от него подальше и поскорее выбиралась из толпы, собиравшейся его послушать. Иногда она затыкала уши пчелиным воском, чтобы уберечь свою душу. Впрочем, Агатон далеко не всегда собирал так уж много зрителей. Бывало он сидел совсем один, развалившись где-нибудь на ступенях, просунув большой палец в ручку кувшина, и горланил громоподобным голосом. А иногда он просто стоял на углу, как слепец, ожидающий, что кто-нибудь поможет ему перейти на противоположную сторону улицы. Иногда же он играл с детьми. Они любили его: детям всегда нравятся сумасшедшие. Он прыгал вместе с ними через веревочку, при этом он обеими руками прижимал к себе кувшин и неуклюже подскакивал, взбрыкивая ногами и тяжело дыша, словно поднимал тяжести. Однако когда он хотел, то запросто мог собрать кучу народа с помощью своей идиотской болтовни и умения передразнивать всех подряд — можно было поклясться, что человек, которого он изображал, сидел у него внутри. Но людям, естественно, больше всего нравились его пророчества. Прорицательством он, однако, занимался не часто. Для этого ему надо было дождаться соответствующего настроения, а иногда, как он ни старался, оно не приходило, даже если он прижимался к лошади. (По его словам, это способствует рождению образов. Несколько раз он и меня заставлял прикасаться к лошади, пытаясь научить меня вызывать священные видения. Я терпеть не могу лошадей. От одного их запаха меня тошнит, а если я, чувствуя дурноту, закрываю глаза, лошади поворачиваются и норовят меня укусить.) Как бы то ни было, когда мы видели, что Агатон пророчествует, я подходил к толпе поглазеть на него, для чего мне то и дело приходилось подпрыгивать, чтобы получше все разглядеть. «Не подходи к нему, — говорила мне мать. — С кем поведешься, от того и наберешься». Иногда он проповедовал: «Тела ваши наги и прекрасны, красавицы, но души ваши омерзительны и непристойны, ибо скрыты от глаз людских!» Как-то раз он, в точности подражая голосу одной старухи, которую все знали, сказал: «Муженек, поговори же со мной! Уже шестнадцать лет, как ты ни слова не вымолвил». Старик, к которому он обращался, был словоохотливым дурачком, однако слова Агатона обожгли его, словно ледяной ветер, и он заплакал.

И вот однажды, когда мы с матерью, распродавая яблоки, обходили толпу, Агатон показал на меня своим отвратным трясущимся пальцем и закричал:

— Эй ты, несчастный ублюдок! Отчего ты так печален в столь радостный праздничный день?

Я ощутил на себе взгляд сотен глаз, и сердце мое горячим углем подскочило к горлу. Я решил сострить.

— Из-за девушек, — сказал я. — Ох, господин, все из-за них! Хи-хи-хи!

Толпа разразилась хохотом, но взгляд Провидца был суров и безжалостен, как чума. Старик молчал. Толпа замерла. Тогда он сказал:

— Этот мальчишка — избранник богов!

Толпа в ужасе отпрянула.

— Пойдем со мной, — позвал Агатон.

Все взгляды устремились на меня. Ноги мои сами пошли к нему — я ничего не мог с собой поделать, даже когда услышал, как истошно завопила моя мать. Подойдя к нему, я упал на колени, ноги у меня подкосились от слабости. Агатон тоже опустился на колени и посмотрел мне в глаза. Он задыхался от возбуждения.

— Я сделаю из тебя Провидца, — сказал он и улыбнулся. Дыры в его зубах были похожи на кратеры вулканов.

Когда Провидец говорит тебе такие слова, выбирать не приходится — пусть даже тебе наверняка известно, что он полоумный старый пропойца. Хотя тогда я этого, разумеется, не знал. Невозможно что-либо узнать о Провидце, пока на свою беду не станешь его учеником. Я хочу сказать, что Провидцы — они какие-то особенные, загадочные. Почти такими же мне раньше казались эфоры или мятежники, когда в толпе чей-нибудь приглушенный шепот сообщал об их появлении. Помню, как я впервые увидел одного из них. Кто-то сказал: «Смотрите! Это Волк». Этим прозвищем, а не по имени, называли его люди. Я посмотрел туда, куда украдкой показывал чей-то палец, и никак не мог решить, кто же имелся в виду. «Вон тот, с серым кушаком», — услышал я. Как раз в этот момент человек повернулся, и я увидел его лицо. Самое что ни на есть заурядное лицо, курчавые волосы мышиного цвета, спокойные, дружелюбные глаза. Трудно было поверить, что он убивал людей, поджигал дома глухими ночами. Человек кивнул, заметив, что я во все глаза гляжу на него. Вероятно, он подумал, что я из тех, кого он должен знать. Я кивнул в ответ. Но суть не в этом. Я, может быть, сотни раз проходил мимо него и ни о чем не подозревал, однако теперь, когда я знал, что он знаменитый мятежник, этот человек стал для меня неразрешимой загадкой, уже не просто илотом, даже не просто человеком, а неким поразительным и зловещим чужаком. Я однажды видел, как умирал один из них, когда его казнили. Змей — так его все называли. С выколотыми глазами, избитый до полусмерти, он все равно внушал ужас. Он умирал как бог, едва ли не насмехаясь над нами, — только благородство и жалость удерживали его. Даже спартанцы почувствовали это.

Вот так же и с Агатоном. Он, может, и вонял как обычный человек, у него, может, и были человеческие черты: два глаза, нос, борода, брюшко, — но при этом он был совершенно особым, ни на кого не похожим. У него был совсем иной, нечеловеческий разум. Взять хотя бы авгуров — тех, которые утверждают, что читают будущее по костям, или козлиным внутренностям, или по полету птиц, — они ничем не отличаются от обыкновенных людей и в общем-то сами осознают это. Либо в костях, внутренностях и полете птиц действительно есть некий смысл, либо никакого смысла нет, и значит, авгуры — обманщики. Так или иначе, это ничуть не более удивительно, чем читать свитки или, если не умеешь, делать вид, что читаешь. Совсем другое дело Агатон: он может провести по палке рукой и сказать: «Человек, которому принадлежит эта палка, убил птичника». Или же он может, к примеру, замереть где-нибудь в поле, как бы прислушиваясь к шуму ветра, и его посещает видение о том, что в Амиклах{36} началась война. И он знает это.

Конечно, он сумасшедший, если считает, что может и меня научить этому. Тут, наверное, нужен особый дар, плохо это или хорошо — не знаю. А поскольку у него все получается естественно и просто, он думает, что как только я научусь расслабляться и еще кое-чему, так сразу — гоп и готово! Меня тоже посетит видение. Поначалу я пытался. Во время этих попыток мне иногда почти удавалось забыться. А он все смотрел и смотрел на меня, стараясь понять, что же я делаю неправильно. Его лицо и даже тело, как зеркало, воспроизводили все мои потуги, когда он пробовал словно изнутри почувствовать, в чем была моя ошибка. «Ты недостаточно страдал, мой мальчик, — говорил он. — Вот в чем беда!» Глаза его сверкали, точно ледяные расселины на солнце, и было ясно как божий день, о чем он думает. Он хотел, чтобы кто-нибудь избил меня, или чтобы меня лягнул мул, или чтобы со мной приключилась еще какая напасть. В тот раз я убежал от него. Он все твердил, что исключительно ради меня мы начали бродить ночью по улицам и, как блудливые коты, получать тумаки за подглядывание. Ложь. Он уже не первый год занимался тем же самым, просто теперь ему не надо было самому таскать свой кувшин. Зря я не ушел от него, как только окончательно понял, что никогда не буду Провидцем. Я думал об этом. Временами. Но потом я находил его, лежащего на дороге, сбитого какой-нибудь повозкой, видел засохшую кровь на его бороде, и мне делалось страшно. Надо думать, он нарочно так делал, чтобы удержать меня при себе. А еще, бывало, он останавливался перед каким-нибудь домом, затем мы заходили внутрь и видели там плачущую женщину, а в углу сидел молодой человек — мертвый. И я оставался с Агатоном — жертва Судьбы. Как бы то ни было, я попался. Так же как, судя по всему, Алкандр попался в сети Ликурга.

Его (Ликурга) я однажды видел. Я стоял так близко, что мог протянуть руку и дотронуться до него. Ликург прогуливался по площади перед Дворцом Правосудия. Увидев его, Агатон тут же подбежал к нему, заламывая руки, гримасничая и несусветно кривляясь. Ликург остановился; выглядел он печально, можно даже сказать — трагически.

— Побойся бога, Агатон, — сказал Ликург тихо, чтобы никто не услышал. Он стоял, безвольно опустив слегка согнутые руки, словно Агатон доставлял ему невыносимые мучения.

— Неужели я тебя обидел? Неужели я тебя обидел? — завизжал Агатон.

— Агатон. — Голос Ликурга прозвучал как мольба, но в то же время как предупредительное рычание пса.

Я посмотрел на Алкандра. Он стоял в двух шагах позади Ликурга и возвышался над ним, как башня, обнаженный, если не считать сандалий, меча и перевязи, да еще браслетов на запястьях — они тоже были оружием. Он казался скучающим, даже вялым, но я заметил, что мышцы его ног напряжены, а глаза сузились до щелей. Для него весь мир сосредоточился на Агатоне. Стоило старику хотя бы плюнуть в сторону Ликурга, и Алкандр прикончил бы его еще до того, как плевок достиг земли.

Поделиться с друзьями: