Кружево Парижа
Шрифт:
Тут и застала меня мать: обнаженной в ванной около тазика с водой с мочалкой в одной руке и маленьким кусочком мыла в другой. Будто бы не заметив меня, она сразу же разглядела обмылок.
– Что ты делаешь? – воскликнула она, не скрывая раздражения. – Я только вчера выложила тот кусок.
Я так и не поняла, почему она не заметила моего заплаканного лица, синяков на коже, дрожи. Просто шагнула мимо, к умывальнику, и открыла кран. Даже в зеркало не посмотрелась. Как всегда, слишком озабочена или слепа, чтобы мне помочь.
– Ты собираешься одеваться или нет? – быстро спросила она, выхватив из моей руки обмылок и намыливая лицо и руки. – Приведи себя в порядок и спускайся. Сегодня тяжелый день.
Вниз я не пошла, легла в постель. И три дня не вставала, просто лежала в изнеможении, не ела, не спала и то и дело плакала. Мать принесла суп, потрогала мой лоб и нахмурилась. Отец не появлялся.
На третий день, когда ресторан закрылся на послеобеденный перерыв, в доме словно взорвалась шаровая молния. Родители были на кухне, но от их криков сотрясались деревянные полы и стены. Мамины вопли смешивались со звоном кастрюль и сковородок.
А потом наступила тишина. Долгая тишина, прежде чем хлопнула дверь и на лестнице послышались мамины шаги. Она остановилась за дверью моей комнаты, ручка слегка повернулась. Мне никогда не узнать, пыталась ли мать унять ярость или боролась с чувством вины, но я воспользовалась паузой, чтобы повернуться к двери спиной.
Наконец дверь, скрипнув, открылась.
– Прости, – сдавленным голосом, какого я не слышала раньше, сказала она. – Я должна была догадаться.
Я молчала, слушая ее тяжелое дыхание. Через минуту она вздохнула и пообещала:
– Я заставлю твоего отца смазать петли.
И пошла вниз убирать кухню.
После этого мать оставила меня в покое и несколько недель не настаивала, чтобы я помогала в баре. Я стала затворницей, перечитывала немногочисленные книги, что нашлись дома, или просто смотрела на стену, изо всех сил стараясь все забыть. Мать сообщила, что фельдфебелю вход в ресторан заказан, но прошло немало времени, прежде чем я смогла показаться в баре. Появившись там, я, к своему удивлению, обнаружила много изменений. Почтальон больше не сидел один за столиком, а увлеченно беседовал с прежде неразговорчивым рядовым Томасом Фишером.
Я спросила об этом сестру, и она подтвердила, что они обедают вместе с тех пор, как перестали приходить фельдфебель и Кёлер.
В тот день я не работала, просто постояла несколько минут за барной стойкой, наблюдая за посетителями. Видят ли они то, что укрылось от матери? Некоторые постоянные клиенты поинтересовались, как я себя чувствую, радуясь, что я выздоровела.
Их нехитрые вопросы убедили меня, что они ничего не подозревают. Лишь облегченно вздохнув, я поняла, насколько сильно завишу от чужого мнения, и, поднявшись к себе, обнаружила, что шум и суета бара куда приятнее тишины спальни. На следующий день я вернулась к работе.
Это пошло мне на пользу. Бесконечные заказы хлеба, пива, ветчины и кнедликов на время вытеснили вонючего фельдфебеля из головы.
В обед я подошла к столику герра Майера и, поздоровавшись, впервые почувствовала, что улыбаюсь единственному человеку во всей долине, который не подчинился Шляйху.
– Роза! – воскликнул он, откладывая газету. – Вернулась!
Он выпрямился и окинул меня теплым, все понимающим взглядом. Потом поднялся и, наклонившись через стол, стараясь не касаться меня, шепнул на ухо:
– Он за это заплатит.
Снова выпрямился и посмотрел в глаза.
Блокнот у меня в руках дрогнул. От стыда хотелось бежать куда глаза глядят. Но, встретившись с почтальоном взглядом, я поняла, что не вызываю у него отвращения, напротив, он меня жалеет.
Я крепче схватила блокнот, пытаясь взять себя в руки и надеясь, что никто не смотрит. Мысль о том, что кто-то обо всем знает и сочувствует, ошеломила меня. Слезы наворачивались на глаза, и я только кивнула. В ответ он тоже кивнул, сел за столик и как ни в чем не бывало взял газету.
– Кружку пива и griessnocken mit steinpilze [7] , – заказал он обычным голосом.
Я пыталась повернуться, но ноги не слушались, не могла посмотреть в глаза остальным.
Он поднял голову.
– Роза Кусштатчер, – лицо у него оставалось безмятежным, как горное озеро, но голос был тверд, – прими заказ, веди себя как обычно. Боль утихнет, а об остальном я позабочусь. Обещаю. Просто притворись, что все нормально, и жизнь постепенно наладится. А сейчас иди, люди оглядываются. Иди.
7
Манные кнедлики с белыми грибами (нем.).
Он слегка коснулся моей руки, и я оправилась от шока.
– Griessnocken и пиво?
– Да-да. Ой, смотри, а вот и Фишер. Я закажу для него тоже. Он ест одно и то же каждый день, верно, рядовой?
Фишер остановился рядом со мной.
– Fraulein, рад, что вам уже лучше.
Он щелкнул каблуками и поклонился, словно приветствовал кого-то стоящего, а не запачканную официантку.
– Воды и кнедлик со шпинатом, пожалуйста.
Почтальон заулыбался.
– Вегетарианец… единственный солдат вермахта, у которого нет желания убивать.
– Ошибаетесь, – ответил Фишер. – Я не выношу убивать невиновных. Остальные получают по заслугам.
Он говорил тихо и нежно, словно его слова предназначались только для меня.
И тут меня осенило, что эти два совершенно непохожих собеседника объединились, чтобы отомстить за меня ради справедливости. Я едва сдерживала слезы, но лицо все равно сморщилось и губы задрожали.
– Спасибо, – выдавила я и усилием воли заставила себя отойти к барной стойке.
Как он сказал? Притворись? И все наладится.
«Притворюсь. Это я сумею», – думала я, крича заказы на кухню и наливая пиво и воду.
О Шляйхе я почти ничего не слышала. Сообщив, что ему запрещено приходить в ресторан, мать больше о нем не вспоминала. Отец не появлялся дома с месяц, а когда вернулся, мать загружала его работой в кухне или хлеву. В тот вечер, когда ему позволили вернуться в бар, посетители его тепло приветствовали. Мать, привлекая всеобщее внимание, постучала ножом по стеклянной пивной кружке.
– Господа! – воскликнула она, стараясь перекричать гомон. – Можете радоваться возвращению моего мужа, но если хоть кто-нибудь позволит ему даже понюхать выпивку – не обижайтесь, вас перестанут здесь обслуживать.