Крым глазами писателей Серебряного века
Шрифт:
Хорошо в Балаклаве… Утро. Тишина. Земля только что просыпается, а синяя бухта еще спит. И тени ложатся от горы на маленькие домики, на синюю бухту, на противоположную гору. А мы уже проснулись. На всех балконах самовары, белые платья и косоворотки. Прохлада веет с успевшей остыть за ночь горы, и широко и глубоко дышится сильным и нежным, бодрым и сладким утренним воздухом Балаклавы. Все мило и просто кругом. Все видно и слышно в Балаклаве. Я живу в верхней улице, и мне видно все, что делается внизу, подо мною, в других маленьких дачках, – как люди встают и одеваются, как моются и чешутся, и как целуются.
Должно быть, 10 часов утра. В соседней даче петербургская консерваторка начинает свою неизменную арию: «Кто б он был?» Я вижу на балконе белокурую девушку в беленьком платье, она опирается о перила балкона и взывает к озаренным горам, к подернутой белым туманом синей бухте:
– Кто б он был? Кто б он был?
А он уж там, на набережной, слушает и ждет. Глаза у него, как угли, а усы, как копья, и весь он тонкий и жилистый, и страшный в своей черной косоворотке с широким, темным ремнем. И встречает он беленькую, беспомощную, несопротивляющуюся Тамару и замогильным басом, с демонской тоской говорит:
– Я же вас ждал, ждал!.. Вы же казали учера…
Беленькая девушка собирается шагнуть в лодку. Черный демон подхватывает ее за талию и, как перышко, сажает на скамейку.
И они едут без руля и без ветрил из маленькой бухты в открытое море. В золотой туман разгорающегося дня.
Бухта оживляется. Набережная наполняется людьми. Разбираются лодки; по двое, по трое, целыми компаниями, с корзинками, рассаживаются балаклавские гости в лодках и отправляются в открытое море. Чудесная «Слава России» расправляет парус и с большой компанией едет в Георгиевский монастырь. А с противоположного берега отчаливает стройная беленькая яхта, и паруса трепещут, как расправляющиеся крылья, она делает крутой поворот, и бока ее черпают воду, а потом выпрямляется и с надувшимися парусами, как белый лебедь, словно не касаясь воды, плавно скользит по бухте к открытому морю.
Оно широкое и, должно быть, именно после узенькой, запертой горами бухточки, кажется огромным и необъятным. Слепит глаза необъятная даль, сияющая под солнцем, чуть зыблющаяся, переливающаяся красками.
А вдаль моря – горы, лиловые, сползающие к морю зелеными соснами, обрывающиеся в бездонную глубь розовыми утесами…
Лодки разбежались по морю, жмутся к горам. Далеко плывет гордый, белый лебедь в синем море, в сияющей дали горизонта маленькой точкой виднеется парусная лодочка. Я знаю, один из балаклавских любителей моря, каких и нет в других местах Крыма, уплыл ранним утром с бочонком пресной воды в широкое море и, быть может, пробирается в Ялту, в Феодосию, в Керчь…
Не рискующие ехать в даль лодки причаливают к пустынным берегам. Люди купаются и подолгу лежат на горячих камнях, – кожа их давно черная, – и снова бросаются в море, и снова лежат на камнях…
Вечером лодки возвращаются, – и к музыке, что играет на помосте над бухтой. Набережная полна народу. Кажется, все ушли из дома, старые и молодые. Ушли, как были дома, – дамы с непокрытыми головами, в домашних кофточках, в широких капотах, в которых ходят к родным, к близким знакомым, где можно быть без фасонов, где не осудят. И никто не осуждает, все по-домашнему, по-семейному, все мило и уютно.
В толпе необыкновенное оживление, и мальчишка с лукошком не успевает отпускать подсолнухи. Ходит степенная дама-комиссионер и, как полицеймейстер, надзирает, все ли в порядке, все ли устроено, все ли помещены как следует, и так как все помещены и все устроено, – не препятствует общему оживлению. Толпа – южная. Не петербургская, хмурая толпа словно непроспавшихся людей, с сумрачными лицами, со связанными ногами, с монотонной речью, – толпа яркая, цветистая, с ласковыми и теплыми, вибрирующими южными голосами, с жестами, с декламацией и мелодекламацией. И у нее свой, южный язык, не закоченевший на страницах свода законов, не скованный тесными и суровыми нормами грамматики. А свой, вольный, степной, южный язык…
– Я уж и не знаю, кто за кем больше скучает, – томно говорит молоденькая дама своей подруге, – я за ним, или он за мной!
А за ними идет другая пара.
– Какие здесь прекрасные погоды! – мелодекламирует тоненькая девушка.
А над ней наклоняется высокий, перетянутый ремнем в талии юноша и говорит:
– Знаете, я вчера всю ночь просидел в Генуэзской крепости. Ой, ничь була!
Коварная девушка спрашивает с невинным видом:
– С кем?
– Сам [5] … – меланхолично отвечает юноша.
5
Один. – Здесь и ниже примеч. С. Елпатьевского.
Тут и киевские: «две большие разницы» и «займи мне» [6] , и татарские слова «марафет» и «балабан», как свои, уже давно вошедшие в таврический русский язык. Слышны греческие, армянские, еврейские, татарские слова, – и вдруг вырвется из толпы и покроет все другие слова: «Ой, лышечко!»
Все – южане. Из Симферополя, Карасубазара, не дальше Киева и Екатеринослава, Сум, Харькова, Ростова и Кременчуга, – и, кажется, все знают друг друга и, быть может, еще дома уговорились съехаться сюда, в привычное, милое место летнего отдыха. И армяне из Нахичевани и Ростова, и украинцы, и татары из Бахчисарая. Изредка промелькнут в толпе голубые глаза и белокурые северные московские и петербургские лица.
6
Вместо: дай мне взаймы.
Много евреев. Они приезжают не только из Кременчуга и Киева, но и из дальних польских мест, – в странных костюмах, с необычными для юга манерами. Они приезжают, немножко испуганные, с настороженными лицами, хоронящимися манерами и держатся в стороне, словно боятся, что вот пронесется к ним чей-нибудь грозный окрик, что вот из переулка запустят в них камнем. А потом привыкают и перестают бояться. Никто на них не кричит, никто не собирается устраивать им погром, дружелюбно складываются отношения с местными греками и с сборной балаклавской публикой. И седовласые, с огромными бородами, скульптурные, как Моисей Микель-Анджело, Авраамы ходят по набережной, заложивши руки за спину, со своими Саррами и своими внучатами. А молодежь плавает в лодках, берет солнечные ванны на прибрежных камнях, сидит по ночам на Генуэзской крепости.
С помоста над бухтой несутся нежные и сладкие малороссийские песни и грустные еврейские мотивы. Тогда тихо на набережной, – и все слушает: и люди, и темные горы, и почерневшая, как вороненая сталь, бухта с дрожащими и колеблющимися в ней огнями прибрежных домов. Слушают неподвижные лодки, там, далеко, в середине бухты, откуда так хорошо слушать балаклавскую музыку, когда звуки доходят по воде особенно нежными и томными.
Кончается музыка, старики уходят по домам, а молодежь не расходится. Должно быть, она разнежена кроткой ночью, сладкими и грустными звуками, тихими всплесками прибрежной волны, и не хочется ей спать, уходить к душным комнатам, к скучным постелям, и идет она на скалу Генуэзской крепости.
Огромным шаром поднимается из-за гор луна и снимает темные одежды с высоких гор, угрюмых утесов и одевает их белыми ризами, узорчатыми тенями. Все сияет кругом, – и небо, и воздух, и цепь далеких утесов, – сияет белым и грустным сиянием. Светится море, и переливающаяся белыми огнями серебряная дорога стелется в бесконечную даль, которая кажется еще шире и беспредельнее, чем днем. Прямо подо мной, у обрыва утеса едет лодка, и сбегают с весел сияющие белые капли; я вижу, как маленькая рука черпает горстями воду и сыплются между пальцами светлые, как серебро, капли, и сияющий, светлый путь долго стелется за лодкой в темной бухте, еще не озаренной лунным сиянием.