Крымчаки. Подлинная история людей и полуострова
Шрифт:
– Землетрясение…
И начинал молчать. Тихо, зловеще, с намеком на большие знания о природных катаклизмах, так что Чанчиху становилось страшно и он легко бросал:
– Да ладно, брось ерунду-то пороть, Ольмик…
Ольмез смотрел в лицо Чанчиху с презрением и превосходством, и Чанчиху снова становилось не по себе.
– Да ты знаешь, на каком провале мы живем, наш полуостров держится на коралловой ножке… А в двадцать седьмом году легли Ялта и Севастополь, столько людей погибло, а вы все… Да весь мир на грани катастрофы, все подземные пещеры связаны между собою: если в одном месте ухнет, в другом отзовется… Я когда водосточную трубу проверяю на прочность, то бью ее с одной стороны, а с другой вылетает знаешь какой гул… А вы… Эх!
– Ну и что надо делать?
– Я-то знаю, но кто поверит… Надо писать письма, надо собираться вместе и думать, думать, как нам жить, так дальше нельзя… Вчера я лудил железо оловом, и капля упала в воду и не остыла. Это значит, что вся вода уже горячая, понимаешь? Это знак, что там все уже созрело, нагрелось, и скоро… А вы все… Эх!.. Как она меня, как я ее… Вот так и накроет вместе…. Это первое….
– А что, есть еще и второе? – спросил напуганный Чанчих.
Ольмез остановился и начал строго смотреть в глаза Чан чиха, чуть покачивая головой.
– И до чего ж мы беспечны, Чанчих, а ведь у всех дети… Ну конечно, есть и второе, и третье… Слушай сюда, – сказал Ольмез и нагнул голову, словно приглашая таким жестом выслушать тайное сообщение. – Вода, да-да, вода, Чанчих… Ты посмотри, как мы ее тратим, детей моем по вечерам часами, жены волосы чешут с водою, сады поливаем и огороды, пьем, наконец, сколько! А ведь ее мало, наши озера высыхают, колодцы мельчают… Сколько я своей говорю: не проливай зря и капли… А она, дура баба: вода в землю уходит и из земли приходит. Вот так и вы все. Нет чтобы понять, что небо дает нам воду. Я это знаю по крышам, которые крою, как они ржавеют. Это значит, что вода стала порченой из-за того, что мало ее там, наверху, и она не очищается. А вы все: в землю, из земли… Да как бы она была такой чистой из земли, ха, Чанчих?… Чаю надо пить меньше, кофе… Мы, крымчаки, бережливый народ, но в последнее время очень расточительны, особенно с водой плохо у нас… Карасу, ты посмотри, во что превратилась, а? Раньше корабли ходили, утонуть можно было, а что сейчас? Я перехожу по камешкам, сапог не замочив. Вода – это наша кровь, а мы ее мешаем с землей, тратим, чтобы мыть руки…
– А как же быть? – спросил потрясенный Чанчих.
– А вот и думать надо, письма писать, собираться вместе, у стариков спрашивать, как мы дошли до жизни такой. Руки можно ветошью вытирать, всякие там смеси… А вот еще: росу собирать на наши нужды, лицо умывать утром с листьев, зимой – снег, если выпал…
– Эх, Ольмез, где ты всего этого набрался? Тебя послушаешь, так вообще по земле ступать боязно, – немного встряхнулся Чанчих. – А как же люди до нас жили?
– А кто тебе сказал, что они жили? Ты спроси у них. Мучались, – протянул Ольмез. – И потому польза была, а мы расточительствуем, богатеем, купечествуем…
– Ой, да что уж, лишний стакан воды нельзя выпить?
– Выпей, но с толком, с чувством, а потом запиши: здесь тогда-то такой-то выпил лишний стакан воды. Чтобы все учитывалось, записывалось, а то гуляем, понимашь, а в мире с водой ой как плохо, и никто об этом не думает, никто… И последнее, – сказал Ольмез, по-особенному как-то прищурившись.
– Что, с едой что-нибудь? – перебил его Чанчих.
– Смотри повыше, – еще загадочней и даже страшней произнес Ольмез, – смотри повыше…
В этот момент они проходили крыльцо дома с тремя ступеньками, и Чанчих понял это «повыше», что, мол, нужно посмотреть со ступенек, и это и будет «смотреть повыше…» И он инстинктивно остановился и встал сначала на первую ступеньку, потом на вторую, но остановился, услышав резкий и издевательский смех Ольмеза…
– Слезай! Ну, и хомячок ты, Чанчих! Повыше смотри – это не с крылечка, а вообще повыше… Так вот, третье, последнее, – совсем тихо и таинственно прошипел Ольмез, – с солнцем плохо, ходят разговоры, что гаснет оно…
– Как это? Так не может быть! Каждое утро я встаю вместе с ним и смотрю на него, и ничего не замечал… Летом жаркое, зимой холодное, все как полагается…
– Это для тебя, как полагается. А я вот тут крыл одну крышу в марте, и по моим расчетам весь снег уже в этот день должен был сойти… Я уверенно встал – и как поскользнулся!.. Ногу сломал… Это что по-твоему? Мне дохтур сказал, что бы я раньше, чем в апреле, не лез на крышу. А дохтура – они все знают. День стал короче, ты заметил, Чанчих? Раньше я возвращался домой к семи, а сейчас на полчаса раньше…
– Это ты постарел, раньше уходишь домой с работы…
– Нет, фрукта стала кислей, виноград несладкий, а самое главное – все молчат и согласились с этим. А надо писать куда-то, собираться всем вместе, думать… А то ведь у меня в сарае раньше мышей знаешь сколько было, а сейчас – ну одна-две… От сырости все поуходили. Скоро вся земля по кроется туманом, и мы не будет различать друг друга.
– Ну тебя-то по твоим крымчакским бровям узнает каждый. Черные, накладные, словно в театре, не брови, а усы над глазами…
– Кстати, о театре… Это, пожалуй, будет четвертым… С языком плохо…
– С каким языком?
– С русским… Его поедают другие языки. Актерки говорят то на французском, то на английском. Я раньше понимал заказчика с первого слова. Вчера иду мимо магазина, а на нем вывеска «Гастроном», тоже, говорят, нерусское… А главное – все молчат…
– А тебе-то что? Ты о своем языке думай…
– Ты не прав! Ох, как ты не прав, Чанчих… Если мне нужно править мягкую жесть, то я беру кусок железяки, и на нем молоточком выделываю, что хочу… Так и русский… От его силы и наш становится сильней, а дети куда пойдут с нашим… А главное – молчат все, не собираются… Ох, нехорошо это…
Так, в легком подпитии после дружеской вечеринки Чанчих и Ольмез медленно шли по домам. Чанчих клялся себе в том, что больше никогда не будет возвращаться домой с Ольмезом, но потом подумал: а куда от него денешься? Ольмез смотрел на небо в промежутках беседы, и падающие кометы поражали его воображение.
– Смотри, Чанчих, небо рассыпается на мелкие кусочки… А главное – все молчат…
Поход в театр
Карасубазар шумел дневным гвалтом торговли. Стоял густой крымский август, состоявший из плотного солнца, липнувшей к босым ногам пыли, скрежетов стрижей в низком сине-зеленоватом небе. Абрикосы и персики вспухали бутафорскими театральными ранами на столах торговок. Мальчишки, таскавшие кувшины с водой на голове, придерживая одной рукой глиняную ручку, кричали резко и со всех сторон: «Вода аянская, холодная вода, аянская»…
Толкотня и суета уже рассасывались, жара сбивала людей с ног, толкала к тенистым, протоптанным с разных концов города каменистым дорожкам. И только старый караим, с почти черным от природы и загара лицом, с глазами, подернутыми слепотой, все стоял под солнцем. На его шее на кожаном тонком ремешке был подвешен таз, наполненный караимскими пирожками. Таз был прикрыт марлей. Продавец причитал: «Пирожки караимские, караимские пирожки!» Его челюсть опускалась так низко, что был виден в глубине рта единственный золотой зуб.