Крымская война
Шрифт:
Определённость и точность хрулёвских слов поразила Витю, и он стремился потом вслушиваться как можно чутче во всё, что говорил Хрулёв, но тот больше отводил душу насчёт Горчакова и Сакена, Васильчикова и Коцебу, а когда начал неумеренно пить коньяк, ещё размашистей стал выражаться, ещё выше поднял свой и без того звонкий голос, но, при всей живописности своих излияний Сабашинскому, начал уже повторяться, а те фразы, какие иногда вставлял Сабашинский, не расширяли темы разговора, не углубляли его…
Страшная канонада, начавшаяся рано утром, ошеломив не ожидавшего её Хрулёва, заставила Витю поверить окончательно в те «две-три недели», какие он отпустил Севастополю, а вечером, когда затихал уже прицельный огонь, Витя послан был Хрулёвым в город с донесением о тревожных результатах бомбардировки на втором бастионе и на Малаховом.
Возвращаясь, он сделал небольшой крюк, чтобы проведать материнский дом на Малой Офицерской, и, добравшись кое-как до того места, где был дом, нашёл только кучу какого-то странного и страшного мусора.
Не особенно большой показалась Вите эта куча, прильнувшая к почему-то уцелевшей печи, причём Витя сразу не мог сообразить, какая это из трёх печей, бывших в доме, если считать и русскую печь на кухне. Разбитая в мелкие кусочки черепица густо покрывала, точно лоскутное одеяло, всю эту кучу мусора и валялась довольно далеко от дома. Из общей кучи торчали в разные стороны балки, кроквы, доски — дерево, которое завтра-послезавтра будет отправлено на бастионы для починки платформ.
— Ну вот… значит, кончено, — шёпотом сказал Витя. — Хорошо, что выбрались вовремя.
Он несколько минут удерживал нетерпеливо мотавшую головой лошадь около развалин того, с чем он сжился с детства и с чем не мог расстаться совсем даже за долгие месяцы службы на линии укреплений. Он старался определить, какой снаряд, взорвавшись, разметал их дом. Решил, что не иначе, как семипудовый, и отъехал, наконец, с непривычно стеснённым сердцем.
Пока цел был их дом, всё как-то не верилось в близкий конец Севастополя, хотя многие говорили уже об этом около Вити. Но Витя думал всё-таки, что если и говорят так, то больше потому, что все устали.
Лейтенант Лесли, командир батареи на Малаховом, как-то даже признавался ему, что готов идти в Сибирь, на каторгу, чтобы хоть отдохнуть от этого вечного грома выстрелов своих и чужих, хотя он, обер-офицер, и получил уже анну на шею, которую принято давать только штаб-офицерам.
Все устали кругом Вити, устал и он, и на второй день этой новой бомбардировки он уже готов был спорить и с самим Хрулёвым, убеждать его, что двух-трёх недель Севастополь выстоять не может: дай бог хотя бы два-три дня.
И это новое для него, всегда старавшегося держаться как можно уверенней, состояние оторопи не прошло, даже не уменьшилось, несмотря на то, что затихла в обед канонада. Но вот вдруг казак из конвоя Горчакова доложил Хрулёву, что у горжи — главнокомандующий, и Хрулёв заторопился встречать того, кого так ругал всего только день назад.
«Судьбу Севастополя» да ещё с такой огромной свитой видел на Малаховом Витя в первый раз за всё время своей службы при этой «судьбе».
Смутными тенями в неосевшем дыму шли, очень внимательно глядя себе под ноги, что было необходимо, конечно, и сам Горчаков, длинный, с журавлиными ногами, в очках, в странной фуражке, сплюснутой спереди, вздутой сзади с сверхъестественным козырьком, и старавшийся держаться с ним рядом мальчишески маленький Коцебу, и Хрулёв, и ещё несколько штабных генералов, фамилий которых точно не знал Витя, полковников и капитанов генерального штаба, наконец, несколько адъютантов и ординарцев, — а всего человек семнадцать.
Когда подходил Горчаков, Витя приготовился уже к тому, что он, может быть, поздоровается с ним, как с офицером, мичманом славного Черноморского флота; он вытянулся во фронт, и рука его прилипла к фуражке.
С его языка готово уж было сорваться: «Здравьжлай, ваше сьятьс…», но Горчаков, дотянув до своего козырька два пальца, шепеляво бросил ему на ходу:
— Спасибо за службу именем царя-батюшки!
— Рад стараться, ваше сиятельство! — не сразу, но с чувством отозвался Витя.
Горчаков и свита его, то и дело оступаясь, с большим трудом лавируя между воронками, ядрами, мешками с землёй, далеко отброшенными с траверсов, кусками фашин и прочим, продвигались вперёд, минуя застывшего на месте, но почему-то радостного Витю. Когда же миновал его последний, какой-то поручик, видимо ординарец, Витя вспомнил, что он тоже ординарец того самого генерала Хрулёва, который идёт впереди, с Горчаковым, как хозяин всех укреплений Корабельной стороны, — вспомнил и пошёл в хвосте свиты, вслед за поручиком.
И он видел, что главнокомандующий решил в этот день обрадовать не одного только его своим вниманием, а всех вообще, кого встречал на бастионе, был ли то офицер или солдат, командир батареи или простой прокопчённый дымом матрос.
Он всем говорил однообразно и шепеляво:
— Спасибо за службу именем царя-батюшки!
И всякий выкрикивал в ответ:
— Рад стараться, ваше сиятельство!
Так же точно выкрикнул в свой черёд и пластун Чумаченко.
— А-а, охотник, казак, два знака военного ордена, — подслеповато приглядевшись к нему, сказал Горчаков. — Давно был в секрете?
— Этой ночью был, ваше сиятельство, — браво ответил Чумаченко, любимец Вити.
— Этой ночью? Ага… Что же, далеко ли теперь траншеи французские? — полюбопытствовал Горчаков.
— Так считать надоть — сто пять шагов моих будет, ваше сиятельство, — не задумавшись ни на секунду, определил пластун.
Горчаков поглядел вопросительно на Хрулёва.
— Сто пять шагов? Это сколько же может выйти сажен? Тридцать пять? А?
— Солдатский шаг — аршин, ваше сиятельство, — почтительно напомнил ему Хрулёв. — Тридцать пять сажен, да, такое я получил донесение, так мы считаем и по глазомеру, не больше того.
— Вот как! Вы слышите? — обратился Горчаков к Коцебу. — Стало быть, они продвинулись под прикрытием бомбардировки ещё на целых пятнадцать сажен!
Казалось бы, Чумаченко должен был молчать, как камень, когда заговорили между собою главнокомандующий с начальником штаба армии. Но он, волонтёр, плохо знал дисциплину; он счёл нужным вставить в этот разговор и своё слово:
— Торопятся, ваше сиятельство, из одного котла с нами кашу исты!
И, совершенно неожиданно для Вити, эта вставка — голос народа, солдат — очень понравилась Горчакову.
— Торопятся, да, верно, братец, — согласился он с пластуном. — А только вот будут ли, будут ли они есть нашу кашу, — вопрос!
Но на этот вопрос проворно и решительно ответил пластун:
— Ни в жисть, ваше сиятельство, не дадим! Подавятся они нашей кашей!
И бравый ответ этот осчастливил князя; и с полминуты стояли они друг против друга — главнокомандующий с золотым оружием за храбрость и пластун — унтер с двумя Георгиями, — вполне осчастливленные друг другом.
— Как твоя фамилия? — спросил Горчаков.