Крымская война
Шрифт:
Горчаков встретил это так, как будто иначе и быть не могло: чины его свиты заметили, что он не проявлял теперь свойственной ему нервной суетливости. Совсем напротив, он был неожиданно на месте именно теперь, когда у Сакена дрожал и срывался голос при фразах: «Малахов занят… на Малахове французский трёхцветный флаг…»
Длинное, со впалыми щеками, лицо Горчакова вдруг сделалось как будто даже надменным от сознания того, что всё идёт пока именно так, как должно идти, и что он на то и главнокомандующий, чтобы понимать это и в то время, когда другим около него ход событий кажется не совсем ясен.
Есть у каждого человека в жизни, как бы длинна она ни была, такой день, когда он проявляется во всей полноте своих возможностей, расцветает, как сказочный папоротник в Иванову ночь. Совершает ли он какой-нибудь памятный для всех подвиг, делает ли «счастье своей жизни», приходит ли к открытию, заставляющему кричать «нашёл!», охватывает ли его трепет необычайного замысла, которому потом отдаст он годы или десятки лет, но в день этот, его день, он становится неузнаваем для тех даже, кто знал его с детства.
Так сделался неузнаваем Горчаков для окружающих, едва только услышал, что Малахов взят французами, хотя другие бастионы стоят, отражают штурмы.
Он бодро и довольно стремительно для своих лет, особенно же для своего положения, поднялся по чугунной лестнице на четвёртый этаж Николаевских казарм, чтобы оттуда из окна в зрительную трубу следить за всем, что будет видно. И все около него должны были безмолвно согласиться с тем, что если площадка над морской библиотекой теперь уже разбита, то самая высокая точка для того, чтобы смотреть с неё в трубу за разгаром боевых действий, именно здесь, на четвёртом этаже Николаевской батареи, и только здесь все они и могли бы поместиться в безопасности, больше нигде.
Он ясно давал чувствовать всем около, что не проигранное четвёртого августа сражение на Чёрной речке определило дальнейшую участь Севастополя, как об этом думали многие, а что участь города и дальнейший ход кампании определяются только вот теперь и именно так, как предполагал он сам.
Ещё там, на Инкермане, садясь на лошадь, он отдал приказ, чтобы испытанные полки 12-й дивизии — Азовский, Одесский, Украинский — шли на Южную сторону, и теперь из окна квартиры начальника гарнизона мог любоваться тем, как стройно, в полном порядке, неся яркое солнце на своих штыках, проходил один из этих полков по мосту в колоннах по отделениям — шесть человек в ряд.
Колонны держали только равнение, — не шаг, — так им было приказано.
Нельзя было разглядеть из-за волнения в бухте, насколько прогибается под их тяжестью мост: волна захлёстывала и брёвна моста и сапоги солдат пенно-белыми брызгами.
Конечно, движение войск через Большой рейд было тут же замечено с батарей противника. Снаряды летели оттуда кучей; можно было опасаться и огромных потерь людьми и непоправимой порчи моста: вдруг обрушится в самой середине — что тогда?
Другие части перевозились на баржах, на буксире у катеров, на шаландах, на пароходах, но всё внимание Горчакова было обращено на мост, по которому в эту ночь должен был отойти на Северную весь гарнизон Южной и отчасти Корабельной сторон.
Стрельба по мосту была неудачна, как всегда: около моста взлетали вверх белые фонтаны, солдаты шли бодро и выбрались все на городской берег, мост оказался цел, — и эта удача ещё более скрепила всё, что было до этого дня расшатанного, колеблющегося в Горчакове. Приказания, какие он теперь отдавал, звучали решительно. К Коцебу за справками, как обычно, он уже не обращался; даже и шепелявить как будто перестал, — так показалось генералам около него и адъютантам.
Остен-Сакен счёл необходимым выказать своё служебное рвение в такие исключительные часы жизни вверенной ему крепости и сам просил позволить ему навестить укрепления Южной стороны, а на Корабельную отправился вышедший с ним вместе из Николаевских казарм Васильчиков.
Весь город стал с приездом главнокомандующего жить в гораздо большей суматохе, так как удвоилось число адъютантов и ординарцев, скакавших из Николаевских казарм к укреплениям и обратно. Бежали резервы, вызываемые на бастионы, грохотала артиллерия… Сёстры милосердия получили приказ немедленно перебираться из перевязочного пункта Николаевской батареи на Северную, хотя и ожидался большой наплыв раненых. Сёстры не понимали, зачем отправляют их как раз перед тем, когда они будут нужны. Но генерал Ушаков, передававший им приказ главнокомандующего, ответил неопределённо:
— Лучше всего вам уйти отсюда теперь, пока не поздно… Мало ли что может быть тут через какие-нибудь два часа?
И сёстры пошли через мост, вооружённые госпитальными образами. Это было похоже на крестный ход, потому что за сёстрами шли раненые, способные хоть кое-как двигаться.
Иные, с подвязанными к шее руками или совсем однорукие, помогали тем, которые тащились на костылях, а помогать нужно было: волны свободно перехлёстывали через мост, и сильный ветер заставлял и крепконогих держаться за набухшие мокрые верёвочные перила, чтобы не упасть, поскользнувшись, в бухту.
Много раненых всё-таки осталось, и при них — врачи. Из врачей только нескольких взяли на перевязочный пункт Павловской батареи, где скопилось до шести тысяч человек, нуждающихся в их помощи: Корабельная, вся гремевшая, вся занавешенная густым дымом, вела свой последний и самый кровавый бой — смертный бой.
10
В полдень, как всегда, Хрулёв у себя, в Павловских казармах, садился обедать с генералом Лысенко, когда вдруг рассмотрел в окно: к Малахову бежали французы.
— На коней!.. Штурм! — закричал он и выскочил из столовой.
«Судьба Севастополя» стояла уже у окна на четвёртом этаже Николаевской батареи с видимой зрительной трубою около подслеповатых глаз и с невидимыми, но несомненными весами, на которых было взвешено, притом окончательно взвешено всё.
«Судьба Севастополя» стояла в прохладе и безветрии, и если даже ничего не видела в свою трубу, всё-таки твёрдо на этот именно раз убеждена была, что видит всё и видит зорко не только то, что творится теперь кругом, но и то, что будет твориться вечером в этот день и ночью.
Все козыри, необходимые для твёрдости убеждения, были уже в руках у «судьбы Севастополя», а Хрулёву всё-таки казалось возможным выбить эти козыри из рук судьбы.
— Благодетели, за мно-ой! — кричал он своим диковинным голосом, неизменно потрясающим солдатские сердца, и «благодетели», — главный резерв Корабельной стороны, — полки Шлиссельбургский и Ладожский, ринулись вперёд сквозь облака дыма и пыли за белым конём командира, лихо сдвинувшего на затылок папаху.
Тогда Хрулёв знал только, что штурм начался и что в дело брошены французским главнокомандующим огромные силы, притом одновременно и на Малахов, и на второй бастион, и на куртину между ними.