Крыша. Устная история рэкета
Шрифт:
Самообеспечение касалось не только одежды, пищи и напитков, но и духовной сферы. Все, кто хотел, уже прочитали стихи Иосифа Бродского и прозу Александра Солженицына. «Последнее танго в Париже» в кинотеатрах не показывали, но у каждого киномана был друг с «видаком». Эдуарда Хиля слушали лишь пионеры и пенсионеры. Настоящим знатокам были доступны кассеты Pink Floyd и Led Zeppelin.
ПРОБКА
В период застоя советской сверхдержавой правили дети рабочих и крестьян. Ленинский проект в этом, и правда, удался. И Леонид Брежнев, и Григорий Романов, и мэр Ленинграда Ходырев, и подавляющее число их товарищей по Кремлю и Смольному родились в маленьких заводских городках или никому не известных деревнях. Пробивались через рабфаки, техникумы, армию, НКВД, комсомол. К 30—40-м вошли в номенклатуру и уже к 50-м годам правили миллионами людей.
Но в Ленинграде глухой поры рубежа 70-х и 80-х никакого единого рецепта для молодого человека, чувствовавшего, что его «прет», не было. Государство больше не нуждалось в янычарах. Правящие элиты сложились, им ни к чему приток свежей крови. Статус передавался по наследству. Дипломат — сын дипломата, молодой полковник — сын генерала, директор комиссионки — из семьи мясника. Перепрыгнуть с одной социальной ступеньки на другую становилось все трудней.
К началу 1970-х годов верхушка карьерных лестниц во всех сферах уже прочно оккупирована. На самом верху — сверстники Леонида Брежнева, выдвинувшиеся в 1937-м, чуть пониже — уцелевшие фронтовики, поколение Григория Романова. Шестидесятникам был дан шанс в годы оттепели, потом их карьера резко затормозилась. И все же те, кто родились одновременно с Владимиром Высоцким или Олегом Ефремовым, сумели закрепиться в академической науке, творческих союзах, в реферантурах ЦК и обкомов. Собственно, все эти три поколения: брежневское, романовское и евтушенковское, из которого потом вырастут Горбачев и Ельцин,— и образовали пробку на дороге к успеху. Для многочисленных детей фронтовиков, появившихся на свет в конце 40-х — начале 50-х годов, места не оставалось. Они были обречены на то, чтобы всю жизнь карабкаться до полковничьих погон, генеральские же им вовсе не светили. Люди, которым было уже за 30, могли претендовать разве что на правящие позиции в ВЛКСМ. А у тех, кто в это время еще учился в вузах, не было и таких шансов на восхождение, на самореализацию в рамках официальной системы. Но их родители не понимали, что старые способы в новых условиях не работают. Средний класс стремился к самовоспроизведению. Поэтому поколение фронтовиков и следующие за ними «дети двадцатого съезда» планируют для своих детей примерно такую же тропу к успеху, по которой шли сами,— только более прямую, быстрее выводящую к цели. Но для молодежи, вступавшей в жизнь, родители, по большей части, представлялись неудачниками, не способными быть ролевыми моделями. Любые советы старших воспринимались иронически: было слишком понятно, что по этим рецептам больше не живут.
МИЗАНСЦЕНА
Историк Ипполит Тен писал о предреволюционной Франции Людовика XVI и Марии Антуанетты: «Мизансцена уже расставлена, осталось поднять занавес». Все персонажи бурной петербургской истории 90-х годов уже ходят по городу, они уже посмотрели свои важнейшие фильмы и прочли главные книги, обрели идеологию, но их пока никто не видит. Студент ЛИТМО Владимир Кумарин, студент восточного факультета ЛГУ Андрей Константинов, врач первой подстанции «Скорой помощи» Александр Розенбаум.
Я работал на заводе и учился на вечернем факультете экономического факультета. Потом оказалось, где-то к четвертому курсу, что надо работать по специальности, и тогда я пошел работать в НИИ. Называлась эта история НИИ Гипротяжмаш. Находилась эта контора в Инженерном замке. Работал я там года два, и это было самое страшное время моей жизни. Назывался я там старший техник, зарплата у меня была 90 рублей. Такой отдел, метров сто зал, человек 30 за столами сидят: инженеры, руководители групп, у начальника стол с телефоном. Я был человек еще молодой, романтический, и говорил — вы мне дайте, чем тут заняться. А они мне говорили — ну, вы сидите. Я тогда стал читать книжки. Приносил из дома книжки, складывал их в верхний ящик стола, сидел и читал. И довольно долго этот номер у меня проходил, месяца три, пока ко мне не подошел главный инженер этого НИИ — такой породный поляк с красивой фамилией — и он меня застукал. И он говорит: «Ну и что вы читаете, молодой человек? Роман? Читать имеете право только техническую литературу». И мне объявили выговор.
В Инженерном замке работало тысячи две человек, там же было штук пять этих НИИ. Ругали советскую власть в курилке, при этом жили плохо. Получали по 110 рублей. Ну хватало на вино, на сырок на плавленый. И на ругание советской власти...
Вся эта штудия заканчивалась в 6 часов вечера. В половине шестого все барышни начинали краситься, сумочки собирать. Как известно, из Инженерного замка был только один выход. Когда звенел звонок на весь замок, а все уже стояли на низком старте, там начиналась дикая давка. Потому что если ты, не дай бог, задержался на работе до 5 минут седьмого, то ты уже все — пропал. Так народ работу любил.
Я понял, что я так больше не могу. И я сознательно пошел работать на завод зарабатывать деньги. На заводе платили больше, были всякие премии, прогрессивки, ну и было что стырить. Сейчас забыли одну штуку — был целый ряд вещей, которые принципиально в советских магазинах не продавались. Вот нельзя было купить шуруп или болт с гайкой. То есть изначально предполагалось, что люди это приберут себе. Если у человека дома есть гвоздь, то он или упер его с завода, или ему принес его друг, который работает на заводе. Потом появился такой термин, «несуны», которые вот с завода несут, и пословица появилась: «Тащи с завода каждый гвоздь, ты здесь хозяин, а не гость». У меня был начальник цеха, он так рассуждал: «Вот так бывает, воры, домушники, там, скокари. А я вор промышленный». Он каждый день уходил с завода с портфелем и должен был что-нибудь унести. Как-то я захожу к нему в кабинет, говорю: «Толя, пойдем». Ну в рюмочную пора уже, смена закончилась. Он говорит: «Суеверие — не могу, портфель пустой». Заметался по кабинету, сорвал грязные занавески, запихал в портфель и пошел. Говорю: «Толя, зачем тебе они?» Он: «Ну хоть на тряпки, не могу так идти».
Я имел отношение к организованной преступности, работал с «пермскими» (старшим был Ткач), прозвище Блондин.
Я родился и вырос на Ульянке. Где играли в хоккей в клубе «Прометей». А в школьном театре я исполнял Буратино. Жил как все. Цена сытого желудка — 20 копеек. А вообще на неделю родичи давали рупь. Школа 240, Кировский район. Советский Союз. Но уже 1979 год.
В 12—13 лет поперла из меня инициатива. В кустах возле дома поставили с пацанами скамейку, провода из подвала протянули для колонок, купили бутылочку лимонада «Буратино». Вот тебе и бар. А с бобин орали Битлы.
Но как-то нас погнали в Новую Ладогу на экскурсию, где музей паровозов. С родителей собрали по 2,70. Наша компания соскочила с поезда на Сортировке, где Софийская, и ушла в побег. Жгли костер и кидали туда фальшвеера. Практически бунт. Хотя нет, революция, ведь мы в черных бушлатах, которые выдавали нам на УПК — учебно-производственном комбинате.
И подошел к нам мужик со смыслом: «Не хотите ли заработать? Разгружать груши. Плачу по пятерке». Согласились. Пристрастились. Порой на 29-й троллейбус — и на разгрузку. Давали по трешке. Накопил. И в воскресенье как-то мы выбрались на Ульян-ку, на барахолку. С пацанами пришли посмотреть. У меня 43 рубля — сумма сумасшедшая. Распихана везде, от носок до рубашки. Ведь я помнил, как мама папу в командировку собирает.
Шел апрельский снежок, это был День космонавтики. Кто джинсы продавал по 100 рублей, кто что. Первый раз увидел кроссовки «Найк» с «соплей» за 150. Покрутил в руках бережно.
Рядом стоит дядька лысоватый, как Ленин. У него «Мальборо», «Филип Моррис». В глазах замелькало. Пачка — рубль пятьдесят, и она пластиковая, мультифильтр. Скинулись по 50 копеек.
А на УПК в школе выдавали тельники. Мы ж в шестом классе. Мы в бушлатах, шапках-пипах. Мы их называли «Поларис», как американские ракеты. Их моя мама шила, а говорила, что они из Венгрии.
Вот он и обратил внимание — мы как на подбор, как из детдома.
— А бушлатов нет? — Засуетился. Вроде не хотели меняться. Нехорошо стало. Не по-советски. Аж подташнивало.
— Я чинчину,— и показал доллары. Я парень рабочий — сам за себя могу платить. Я подсчитал — на рубль полтора доллара. Оказалось больше. Доллар — три рубля. И купил 10 баксов. Почти на все1 Тридцати рублей не стало.
Я их носил по школе. Ах как я их носил по школе! Такое чувство, что Дед Мороз живой. В подъезде скурил «Филип Моррис», а в кармане лежали баксы. Беседы были светские, бурные, деловые.
Дома я хранил баксы под батареей. Выломал паркетину и там спрятал. Вынимал как фокус-покус. Даже утюгом гладил на подносе материнском.
К первому мая все рухнуло. Наш физрук, грузин, Владимир Владимирович меня застукал с американским червонцем в раздевалке. Да, я осмелел. Меня понесло, всем начал показывать. Он крепко меня за руку — и к себе. Баксы в стол и спрашивает: «Ну что? Новый кювирок?»
Он пришел к нам домой вечером. Я в ванну залез и в воде часа два морозился. Спертое дыхание. Как будто тебя нет. Лопаешься. Все же вышел. Он пьет чай. По телику Политбюро про надои. Мама как простыня, как будто похоронка пришла. Он: разрешите откланяться — и ушел. Первая мысль — сдал. Все поплыло. Сестра старше. Сестра покрутила у виска. И тут же: «Я ни при чем». Хотя ведь знала. Женская логика. Шепчет: «Если сознаешься один — будет проще».