Крысолов
Шрифт:
У него было красивое длинное имя Виендариен, как фраза или мелодия, как сам он был гораздо больше, чем виделось снаружи, но мать звала его Вейн, и имя Вейн тому, что снаружи, как раз подходило. Еще не фраза. Одно слово от нее.
Вейн очень хотел вырасти, чтобы и снаружи стать больше, но это происходило медленно. По капле. Один день – одна капля. Маленькая капля, крошечная.
У него были правила. Совсем немного: не выходить за ограду, молчать если вышел во двор, не трогать живое голыми руками.
Другое можно было все, но Вейну хотелось только выйти, говорить, трогать. И еще есть. Все время. Не так, как хочется кашу или чай, или кровь. Иначе. Флейта отца, которую Вейн всегда носил с собой, помогала. Так же как он рос, по капле. Один день – одна капля. Или искра. Или блик.
Мама говорила “терпи”, и он терпел. Мама же терпит. И так же по капле, по искре, которыми тает в ее глазах отражение отца, она тает сама, а ей от этого больно.
Когда маме становилось совсем больно, и она замирала на вдохе напротив камина, прижав руки к груди, Вейн садился напротив, гладил мамины руки, как когда-то гладил отец, смотрел ей на донце глаз, отдавал свою сегодняшнюю каплю, или искру, или блик, и говорил:
– Он придет.
– Обязательно, – отвечала она.
Огонь камина отражался в ее красивых темных глазах поверх тени отца, и мама на секундочку делалась ярче. Они оба делались ярче. Она и тень. Больше становилось тишины, а тишина становилась громче. На секундочку. Словно вспыхивала. Или вскрикивала. Потом снова пряталась.
Мама обязательно гладила в ответ. У мамы были восхитительные руки, теплее, чем собственные руки Вейна. Иногда ладони были гладкие, иногда шершавились, если мама долго готовила травы и корни для сборов и настоек, резала, толкла, перетирала. Когда шершавились Вейну особенно нравилось. Так вкуснее получалось гладить.
Еще был ир Комыш. Но он был недолго. Потому что был старый и весь скрипел изнутри.
Вейн пробовал ему петь, чтобы не скрипело. Без слов. Но с него скатывалось, как вода по стеклу, а блеклые голубые глаза, похожие на небо в самый жаркий день, улыбались. Комыш слышал, но не звучал. Зато его руки были горячие.
Он иногда хватал за бока встряхивал и подбрасывал. Приговаривал, что Вейна нужно в камин посадить и прогреть хорошенечко, а то он рано на свет выскочил и у мамки в животе недопекся, потому всегда холодный, будто из подпола вылез.
Вейну нравилось, когда Комыш был. Его можно было трогать, не только руки, крылья тоже. С ним можно было говорить.
– Отчего у тебя крылья?
– Это не мои. Это моя душа, – скрипел ир Комыш, как сухие стебли друг о дружку трутся, когда их в пучки вяжут, чтобы потом крышу крыть. – Так у народа ириев от хранителей анхеле повелось. Они дали нашим душам крылья, чтобы легче было лететь.
Комыш разгибал свои горячие пальцы, которые, перед тем как он перестал приходить, начали крючиться, как у замерзшей птицы, и плохо двигались, макал в плошку с водой и рисовал на скобленой столешнице фигурку с распахнутыми крыльями и прижатыми к груди руками, из-под которых расходились лучики.
– У женщин крыльев нет, – возразил Вейн.
Тогда он только-только нашел в ограде щелочку на полглаза и иногда подглядывал в нее наружу, на поселок и тех, кто случался на тропинке неподалеку. Поверх ограды выглянуть было никак, Вейн даже подпрыгнув до края не доставал.
– Женщины и есть наша душа. От них у мужчин ветер в крыльях. Потому в доме женщина важнее. Вот если парень на крыло встал, значит где-то уже есть для него его душа.
– А у тех, у кого вообще крыльев нет, выходит и души нет? И не будет никогда?
– Почему нет? Есть. У всех есть. Только им с их душами сложнее найтись.
Комыш любил поговорить. С мамой говорил часто. Особенно на кухне. Там такое место было для разговоров. Правильное.
Мама обязательно делала чай, а ир Комыш приносил в деревянной чашке белый густой мед. Дома свой был точно такой же, но тот, что приносил Комыш почему-то казался вкуснее. Вейн мог по десять раз пробовать, но даже закрыв глаза сразу отличал, где из какой чашки.
– Как так?
– Тот твоей мамке за работу дали, а этот я вам в подарок принес. С любовью. Понял?
Вейн понимал про любовь. Дом много ему про любовь показывал. Про отца и маму. Про тишину. Показал лестницу на чердак, похожую на самого Вейна, обычную снаружи и огромную изнутри. Длинную очень. Но ходить по ней не пустил, только на чердак.
Именно там, на чердаке, Вейн нашел в углу зеркала. Много разных зеркал, собранных, наверное, со всего дома, от больших, в толстых рамах, до крошечных, с ладошку. Они все были в паутине и пыли и сразу не вызвали никакого интереса, но потом Вейн услышал разговор, после которого ему захотелось посмотреть на себя снаружи.
– Совсем плохо, да? – поскрипывал ир. – Давно ела нормально? Ты мне глаза не отводи и шипеть на меня не смей. Сама себя не бережешь, о малом подумай. Сорвешься с голодухи, с ним что будет? И про Верхний мне не ври, когда ты там была в последний раз? Думаешь, не понимаю, отчего в лекарскую пошла помогать? Или думаешь, другие не понимают?
Комыш выговаривал, будто мама за что-то провинилась. А она молчала, будто и правда провинилась.
– Дай уже что-нибудь, потечет на стол сейчас. Не вороти нос, не эльфийские лакомства, ясный день, но хоть на человека похожа будешь. А то бледная, только детей пугать. Потом? Ну потом, так потом.
Вейн слушал голос Комыша и его обычный скрип, как ступеньки скрипят на знакомой лестнице, по которой хоть в кромешной тьме иди, знаешь, куда стать. Слушал, как голод матери, придавленный волей, стихает от одной только мысли, что не нужно будет терпеть, когда ир уйдет, а плошка и то, что он в нее нацедил, останется.
Он знал, что мамины руки станут теплее, что она будет улыбаться и поиграет в пряталки или побегает, или в шутку станет учить его странным танцам или движениям, называя это манерами. Или они просто посидят на крылечке. Она будет обнимать и прятать его в серые шалевые крылья, как большая сова, целовать в макушку, говорить, какой он красивый, совсем как папа.
Потом она будет молчать долго и сладко, вспоминая особенную тишину, которая была, пока в доме был отец, а Вейну будет хотеться взять эту тишину себе, но он не возьмет. Будет только слушать. От этого тоже тепло. И свет.
– Ирья тебе за дочку вылеченную благодарна и за лекарскую, в которой чуть что тебя первой зовут, но если слух пойдет какой… Даром что мы сами по себе, краснорясые мигом набегут, или псов своих науськают. Плошку-то прибери со стола. Малому тоже нужно. Он у тебя и так как былинка болотная стал и не растет совсем. Элле вернется, а тут не сын, а кошачий чих.