Крысолов
Шрифт:
– А узелок?
– Потом, как приедешь. Ага?
Он даже улыбнулся и надкусил пышку, торопливо запив, пока обратно не попросилось. Мама поверила. Улыбке.
Когда у тебя столько секретов, ложь выходит сама собой. Ведь когда хранишь секрет, тоже лжешь. Притворяешься, что никакого секрета нет.
Вряд ли у Вейна получилось настолько убедительно. Наверное, маме очень хотелось поверить и поехать в Верхний. Ей тоже было тесно взаперти, хотя мамина клетка куда просторнее.
Вейн едва выдержал. Проводил маму до двери, но наружу не пошел. Солнце поднялось выше и жгло с неба, будто насквозь хотело прожечь, чтобы все темные секретики сделались видны.
Когда голод становился сильнее, солнечный свет раздражал.
Мама снова засомневалась, но все же вышла за калитку, обернулась и, неуверенно взмахнув рукой, направилась в поселок. А Вейн, специально заставляя себя идти медленно, направился к крышке в подвал.
Присел, прислушиваясь… Да. Там определенно кто-то был. Но этот кто-то ушмыгнул прежде, чем крышка была поднята.
Они слышали. Крысы. Чуяли голод и не рисковали появляться, хотя Вейн сидел на ступеньке лестницы тихо-тихо, не шевелясь. Он даже крышку погреба закрыл, чтобы было темно. Лучше всего свет виден в темноте. Даже такой далекий и тлеющий искрами, какой был у крыс.
Может быть стоило съесть все, что мама оставила, особенно в той, другой чашке, и поспать, а не сидеть здесь и ждать, когда кто-нибудь… Но флейта уже была в руках, край белого дерева, так похожего на кость, уже касался губ, а когда дыхание Вейна оживило звук, мелодия вышла совсем не той, какую он играл прежде. Прежде был диссонанс, чтобы отпугнуть. Сейчас – гармония. Призыв.
Потому что хотелось…
…крови.
А еще больше…
…искру.
Он слышал так близко. Ближе. Еще… Теплая шерстка, глазки бусинки, щетка усов, хвост лысый серо-розовый, пяточки, мягкий дрожащий живот…
– Иди сюда, теплая,и-ди-и сю-у-уда.
И это уже была не флейта.
Время свернулось спиралью и замерло.
Вдруг резко – свет. Грохнула, откидываясь, крышка погреба.
Мама стояла наверху с бледным от ужаса лицом и расширившимися глазами. Смотрела, словно видела впервые. Кричала. Губы шевелились и грудь вздымалась высоко от вдохов. Руки мама стискивала в кулаки и, забывшись, приподнимала, расправляя пальцы с острыми когтями, словно хотела ударить.
Во рту было сладко от крови, в груди патокой таяла отнятая искра. Искры. А мама все кричала и кричала, но Вейн не мог понять, что. Он все еще был там, где время застыло, пока одно единственное слово не разбило пузырь, превратив замершее время в хрусткие острые осколки, режущие тишину на лоскуты.
– Чудовище, – по-прежнему беззвучно шевельнулись мамины губы.
Вейн рванул наверх мимо нее, оттолкнул бы, не отшатнись она сама как от чего-то гадкого, выскочил во двор, почти скатился с крыльца, запнувшись о брошенную на пороге сумку, и, ударив обеими руками в калитку, помчался прочь.
Он слышал, как она выбежала за ним и кричала вслед, звала по имени, совершенно не думая, что кто-то увидит ее, растрепанную, паникующую, посреди Черной улицы, и поймет, что именно она кричит. Слышал ее вину, слезы, боль, чувствовал горечь понимания, что лучше не уходить вообще, чем вернуться и опоздать. Но слово, хоть и не было произнесено, прозвучало.
Чудовище.
А чудовищам не место в доме рядом с живыми.
Мир обрушился волной, затопил. Звуков снаружи оказалось так много, что Вейн впервые за все время перестал слышать себя. Он мчался вперед, ведомый невыносимой душевной болью и желанием спрятаться, а попадись кто на пути, вцепился бы зубами, как тот первый крысеныш.
Но никто не встретился. А когда шум дыхания и стук сердца, заходящегося от бега, заглушили наконец слишком громкий мир, а Вейн начал различать окружающее, он упал на колени и полз, тычась в любое мало-мальски похожее на укрытие углубление, пока не нашел щель между камнями. Забрался туда и затих.
Щель была узкой, как следует вдохнуть не выходило, но Вейна будто обнимал кто, и он стал успокаиваться. Звуковая каша постепенно расслоилась на отдельные звуки. Вейн начал различать ветер, вкрадчивые прикосновения солнца, кряхтение камней, шорох растущей травы и копошащихся в ней и под камнями жуков, невидимых разноголосых птиц, далекий шелест листвы. Себя. Он снова слышал себя и был полон искр, как внешний мир звуков, а бездна просила еще.
Это было страшно.
Тогда он закрыл глаза. Обнял руками флейту. Задремал, убаюканный привычным ощущением под пальцами и тесными, пусть и не слишком теплыми каменными объятиями.
Разбудили шаги и голоса. Вейн спросонья не понял, где он, снова испугался, потом вспомнил, затаился. Голоса приближались, а забившееся в панике сердце замерло, как и он сам.
– …там никого. Помроилось в тумане.
– А вопила чего на пол-общины?
– Когда?
– Тогда.
– А ты чего вопил, когда Яс в старой корзине и рогами из морковок из-за угла выпрыгнул?
– От… От неожиданности!
– Вот и я так же.
– Брехло. Ай! Гриз, чего дерешься?
– Митр, ты как с девушкой разговариваешь, хамло. А ты, Саший, хоть бы слово сказал, какая-никакая, а сестра. Ериночка, иди ближе, нашла с кем дружбы водить. Я тебя утешу.
– Ее никто не утешит, разве что ты на своих куцых леталках вдруг да полетишь и прямо в Верхний. Телега не ушла. Все, кто сам не может или не к спеху, по домам. Мать Ерину обещала взять с собой, а теперь когда еще уговорит.
– У меня получится. Мне в силок вчера огневка попала. Я ее Еринке подарю, а она мне взамен…
– Огневка? – воодушевился Митр. – А правда говорят, что они по сотне лет живут?
– Не огневка, а саламандр. Их в драгонийских горах, как крыс, – вставил Саший.
– Так как, Ериночка? Пойдешь меня к обрыву проводить на первый полет? – вкрадчиво добивался Гриз.
Что она ответила, Вейн не разобрал. Услужливое эхо, доносившее голоса, передумало. Стало обидно до слез. Но чудовищам крыльев не положено, не анхеле. Да и не в крыльях дело, а в том, что он теперь не узнает, пойдет Еринка этого гадкого Гриза в первый полет проводить или нет. И маму снова до слез довел…
Страх схлынул, было неуютно, тесно, хотелось домой и пышек с чаем. Саднили ободранные на камнях заживающие ладони, флейта давила на грудь, упиралась краем в горло, будто Вейн сам себе это горло проткнуть собрался. Мучила вина за побег и проступок, за то, что сразу не сказал, в чем дело, а что мама в сердцах чудовищем назвала, так может не его совсем. Вейн же не слышал, что она до этого кричала. Или вот, как Митр сказал, – от неожиданности.
Вейн долго решался выбраться, боялся, что не поймет, как идти обратно к дому и что его непременно заметят. Потом долго выбирался, испугавшись в какой-то миг, что совсем застрял, слишком узкой была щель в куске скалы, а когда выбрался и проморгался от света, увидел, что на него смотрят четыре пары изумленных глаз. И это было очень разное изумление.
Трое и Еринка. Только вместо глуповатого задиры Ясика, долговязый хитролицый наглый грубиян Гриз, растопыривший свои темные крылья рядом с девочкой.