Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Грозовой тьмой Омрача взор, Огневой змей народу — О числе рук Необъятном, — Кораблей дух — О числе крыл О несметном, — Ты катишь, царь, И пуки стрел С тетивы мчишь В копьеборцев: Кто найдёт мощь Медяных мышц Супротив стать Боевых тем? Богатырь, кто Запрудит хлябь И разбег волн Обратит вспять? Кто б тебе, перс, Возбранил путь? Кто б тебя, перс, Одолеть мог?

И зрители мысленно снова увидели, как накатывает на их драгоценную отчизну приливный вал персидских вторжений.

Присутствующие вздыхают от жалости, и чувство это заставляет бойцов Марафона, Саламина и Платей трепетать от сочувствия к унижению побеждённых ими. И тогда хоры провозглашают:

Но как око богов засветился нам свет: То выходит царя венценосная мать И царица моя! Припадём же к стопам Государыни все и приветственных слов Принесём ей согласные дани!

Народное скопище поднимается, приближающийся ужас во всей пульсирующей красоте своей поражает сердца, ибо Атосса, царица-мать, выступила из дворца. Роль её исполняет протагонист, и, по слухам, Эсхил это и есть сам поэт. Лицо его покрыто трагической женской маской, а фигуру скрывает простейшая, расшитая золотом пурпурная мантия, подобающая царице. Фигура Атоссы кажется чудовищной. Низкий голос и мужские движения актёра не обнаруживают намерения сколько-нибудь походить на женщину. Колоссальная фигура Атоссы, широко шагающей вперёд, кажется, скорее вселяет ужас.

Атосса рассказывает о своих опасениях, и вложенные в её уста трогательные стихи прокатываются над открытым театром, над головами сидящих бок о бок греков. И ни один персидский придворный, знающий нравы дворца в Сузах, ни на миг не сумел бы разглядеть в героине, рождённой вдохновением поэта, тираническую и недальновидную женщину, покрытую фиолетовым покрывалом и то и дело замахивающуюся кнутом, выпадающим из ослабевшей от старости руки. Тем не менее рождённая воображением фигура самым впечатляющим жестом выступает на своих котурнах и, скорбно поводя руками, низким и гулким голосом повествует о своих печалях, в которых поёт тревога великой и возвышенной материнской души. Она производит куда более сильное впечатление, чем всё виденное публикой к этому мгновению. Рассказ о сне, в котором открылась её судьба, разговор со старцами — всё это кажется ошеломляющим дуновением поэзии, явившимся от пределов невидимого и незримого и несущим в своих колеблющихся ритмах откровение неизбежности.

Стихами, полными страха, вопрошает Ксерксова матерь. Стихами, намекающими на неизбежное несчастье, отвечают ей старцы, и вот входит вестник, второй актёр, трогательными стенаниями подтверждающий, что худшие опасения старцев и сновидение матери осуществились при Саламине. Вестник явился с места сражения, и зрители, охваченные бурным волнением, начинают вспоминать Саламин, где семь лет назад афинский флот одержал победу над азиатским. И неизбежно, невзирая на: божественное сочувствие, гордость охватывает их. Но в толпе не слышно грубых возгласов, и поэт ничем не напоминает о том, что был свидетелем этой жестокой победы. Трагическая муза, благородная в своих симпатиях, когда нашёптывала поэту эту трагедию, остаётся по-прежнему великодушной, вдохновляя его теперь, во время представления. Мать, Атосса, молит вестника рассказать ей о сражении при Саламине. Переполненные воспоминаниями зрители содрогаются, глаза их впивают зрелище.

Звонкие вирши повествуют о персидской беде, сверкая как солнце за облаками. Как озаряют они славу Афин и победу Эллады! И радость зрителей, сопереживающих вместе с соседями, вздымается и опадает, словно волны моря житейского.

Внимательные глаза и души этих зрителей не видят более сцены, спектакля, соревнования поэтов. Они испытывают лишь самую благородную симпатию и самое священное счастье, оттого что спасли свою отчизну ради дня этого чистейшего триумфа. По лицам их текут слёзы, потому что мать царя плачет о своём бестолковом сыне, но на их губах счастливая улыбка, ибо справедливые боги даровали победу грекам. Напряжение делается едва переносимым — так бушуют в душах зрителей всесильные воспоминания.

А потом тень Дария, вызванная из могилы причитаниями персов, предрекает Атоссе и старейшинам несчастье ещё более худшее, чем Саламин, — то, что будет потом, то, что, как известно всем зрителям, случилось семь лет назад. Дарий предсказывает разгром при Платеях. Тень отца Ксеркса вещает с громогласной непоколебимостью самого рока.

Затем является и сам царь, и зрители забывают о том, что гигантская фигура, в порванной мантии и с опустошённым колчаном, и есть Эсхил, сам поэт, в качестве протагониста исполняющий обе главные роли. В отчаявшемся призраке зрители видят самого Ксеркса, искупившего вину, утратившего гордыню. Строгие строчки возвышаются и опадают, в такт им текут безмолвные слёзы, разбуженные священным искусством. Ксеркс объявляет о своём отчаянии, и хор двенадцати старцев, словно эхо, вторит ему.

Вновь и вновь жалобы хора звоном уносятся в пространство — к синему недвижному небосводу:

Увы! Увы! Персия растоптана!

Ксеркс, словно бы терзая струны собственного сердца, стонет:

О, бремя горя тяжкое!

Напряжённые голоса сливаются в единый шквал трагического звука, переполняющего весь театр:

Всю расточил я дружину!.. Этот колчан, вот всё, что я... О, горе нам!.. О, дважды и трижды горшее!

Представление кончается. Волнение, вызванное радостью и сочувствием, до предела напрягло души греков. Никогда ещё искусство не вселяло более высоких чувств. Это опьянение — сразу и дионисийское и аполлоническое. Оно настолько сильно, что зрители даже забывают о благодарности. Повсюду, раздаются крики, зовут архонтов, городские власти. Огромный и просторный театр вдруг как-то съёживается. И собравшейся в нём толпе внезапно становится душно в этом полукруге, распростёршемся под синим недвижным небом.

Толпа валит наружу. Все ощущают потребность дать выход собственным чувствам и, словно бы повинуясь общему порыву, не расходятся и поднимаются вверх — на холм Ареопага. Молодой человек, почти мальчишка, прекрасный как изваяние ещё не родившихся скульпторов, возглавляет группу молодёжи. Семь лет назад они ещё не были в силах поднять оружие, но вести, пришедшие от Саламина и Платей, жгли юные сердца. Они были разочарованы, потому что не могли принять участия в битвах. Но теперь они стали мужчинами, молодыми мужчинами.

Они унаследовали будущее. Перикл — тот, который первым поднимается на склон, — будущее принадлежит ему. Крики юнцов разрывают весенний воздух. Толпа покоряется их порыву. Куда? На Акрополь, в древнее святилище Афины Паллады. Видит ли сейчас Перикл, как за древним храмом встаёт блистающее видение, грядущий, ещё не построенный Парфенон? Нет, нетерпение ведёт его к древнему храму. Юноши показывают вдаль руками, пылко перекликаются, и имена богов чередуются со словами «Саламин» и «Платеи».

Там между дорийскими колоннами, окаймляющими целлу [59] , висят тысячи взятых при Платеях персидских щитов. Они покрывают собой колонны, они сложены стопками друг на друга. Они кажутся тысячами пленённых солнц, низвергнувшихся в своей надменности со смиренного неба. Перикл и его друзья невольно прикасаются к рукояткам кинжалов. Те, у кого нет при себе оружия, сжимают кулаки, и взволнованная толпа бурным потоком течёт наверх, чтобы разделить восторг этого божественного опьянения. И рукоятями кинжалов, сжатыми кулаками, они выбивают ритм по персидским щитам, сложенным в стопы, покорённым, надменным солнцам, наполняя пением металла весь Акрополь.

59

Целла– внутреннее помещение античного храма, где находилось изваяние божества.

Поделиться с друзьями: