Кудринская хроника
Шрифт:
— Пришлось… навстречу пойти, — согласился Румянцев. — А почему? Материалы стали к ним поступать, станки, оборудование, а выгружать было некуда. Главный инженер у них, Ватрушин, даже с лица осунулся от переживаний. Сроки развертывания буровых работ сжатые. Нефть государству нужна, и это понимать надо, милый Хрисанф Мефодьевич!.. Зато и буровики, геологи, сейсмики помогают охотно совхозу. Вертолетами семена обещают в посевную на дальние отделения забросить, удобрения вывезти. Тигровка та же от Кудрина вон как далеко, а там — маслозавод. Придется оттуда масло быстро забрать — опять помогут. Мы со всеми должны тут жить в добром согласии.
— Правильно, — кивал Хрисанф Мефодьевич. — Но я не могу равнодушно смотреть, когда они нефть проливают! А взрывы сейсмиков на белорыбных озерах? Разве сейсмики не могли мирное озеро обогнуть, отшагнуть от него? Прямо посреди озера взрывы произвели, рыбу погубили. Мыслимое ли дело так-то к природе-матушке относиться!
— Да, скверный случай, — сказал Румянцев. — За то безобразие сейсмикам по суду крупный штраф пришлось выплачивать.
— Если бы из своего кармана! А то все из того же — из государственного.
Румянцев усмехнулся, блеснули его ровные белые зубы.
— Ишь ты какой грамотей! А еще говоришь, что дремучий — живешь в лесу, молишься колесу. Все-то ты понимаешь и знаешь, на ус мотаешь. Даром что без усов!
У Николая Савельевича Румянцева не отнять было ни доброты, ни ума, ни веселости. Держался всегда он спокойно, по возможности старался не раздражаться, не шуметь. Сдерживал себя, умел это делать. А иначе на его беспокойном посту пропасть можно было от постоянных тревог и забот.
Савушкин и Румянцев ценили друг друга и не скрывали этого ни перед кем. И далеко не корыстные интересы сближали их, а простые, искренние человеческие отношения. В обоих хватало и здравого смысла, и той непосредственности, которая так бывает мила и приятна в людских отношениях. Да и пути у них перекрещивались: то в тайге повстречаются, то на поле, то на сельской широкой улице.
Однажды в тот год, когда появился в доме Савушкиных спасенный слепой щенок, но уже позже гораздо, где-то перед зазимками, столкнулись они у совхозной конторы. Было морозно, лужи схватило льдом, и вот-вот ожидался снег. Отдельные редкие снежинки уже и порхали в воздухе, но сплошного покрова, от которого становится больно глазам, еще не было. Однако близость зимы уже обозначилась, и настало время доставать шубу и валенки.
Николай Савельевич, невысокого роста, щуплый, собранный, готовый всегда к острому слову и доброй смешинке, спустился с конторского крыльца, одетый в теплую куртку, обутый в сапоги на меху. Увидел Савушкина, подошел и пожал его лопатистую ладонь.
— Здорово, охотник! — приветствовал Румянцев — Когда забираться будешь в свою берлогу?
— Как повезешь. Нынче тракторную тележку доставишь туда мне?
— А разве тебе я отказывал?
— Спасибо — нет.
— Вот урожай соберем подчистую…
— Нигде нынче снегом хлеба у вас не присыпало? — Савушкин спрашивал, а сам не смотрел на директора.
— А чем присыпать-то? Белые мухи еще не летели… Чего ухмыляешься? Или где непорядок заметил?
— Не без того. По закрайкам полей есть кое-где неубранные овсы, — сказал Савушкин.
— Недавно проехал по всем отделениям, — задумался Румянцев. — Везде побывал, кроме Тигровки. В каждый закоулок заглядывал — чисто убрано.
— А косачи на хлебах пасутся!
— Ну врешь ведь, Хрисанф Мефодьевич! — Глаза директора уставились на охотника не мигая.
— Разыгрываю. У тебя перенял: ты любишь другим селезенку пощекотать!
— Чувствую — шутишь! А я вот тебе — всерьез. Один человек в Кудрине на охотника Савушкина в обиде.
— Пея?
— Не угадал…
— А больше некому.
От напряжения лоб Хрисанфа Мефодьевича прочертили извилистые морщины: вспоминал, чем же он, не укравший в жизни и медяка, мог досадить кому-то.
— Греха за собой не знаю. — И грудь Савушкина опала от глубокого выдоха.
— Но ведь растет же у тебя щенок от сучки Мотьки Ожогина?
— Ну так и что?
— Щенок — Мотькин, а ты Мотьке за него даже кукиш под нос не подставил! — И так это хитро, умильно глядел на него директор совхоза Румянцев.
Чистый огонь в левом глазу Хрисанфа Мефодьевича померк, как бы туманом подернулся, он сжал свои огрубевшие, в трещинах, пальцы — они захрустели.
— Срамота этот Мотька Ожогин, вот уж воистину — срамота, — негромко выговорил охотник. — Словом — дерьмо! — Тут голос его возвысился, стал жестким. — Он же тогда опять весь помет в Чузик бросил! Я случайно щенка одного подобрал — из жалости больше. — Хрисанф Мефодьевич поправил на голове шапку и усмехнулся — Ладно, пускай заходит. Вот это — за мной! — И потряс в воздухе кулаком увесистого размера.
Мотька и в самом деле как-то пришляндал к нему. Встал у порога, шмыгает мокрым носом, уставил заплывшие гляделки на Савушкина.
— Что надо? Не мнись — говори! — Щека у Хрисанфа Мефодьевича нервно дрогнула.
— Щенок-то… растет? — осклабился Мотька.
— Кормлю небось, — буркнул Савушкин. — А ты чо, инспектор какой по собачьему делу?
— Щенок-то… от моей сучки, — выдавил Мотька, и пьяные губы его запузырились.
— А это видел? — Желтый ноготь большого пальца Хрисанфа Мефодьевича уперся в ноздрю Ожогинского носа. — Ты своих утопил, а спасёныш — мой! И катись-ка ты давай от меня вдоль по Кудринской!
Мотька косился на кулак Хрисанфа Мефодьевича и понимал, что тот его не ударит, а если ударил бы вдруг, то и убил бы, и тогда бы ему пришлось отвечать. Во всем Кудрине никто не марал рук, не трогал Мотьку. Ногами, бывало, пинали, и то для того, чтобы ничком повернуть, удостовериться — живой ли соколик, али ужо и кончился. Но Мотька Ожогин был на удивление живуч, хотя и успел на селе «обжить» все заборы, ночевав под ними не по одному разу. Нет, не дрогнул Мотька при виде грозной мужицкой кувалды, ибо чуял нутром, что вреда она ему не причинит. И даже пошел в наступление.
— Как ни крути, а щенок от моей суки. И ты его вроде как выкрал!.. Поставь хоть пузырь за это, язви в душу тебя, Хрисанф Мефодьевич! Ты — богатый, я — бедный. Жалко?
Жадность за Савушкиным не водилась. Подходящему человеку, да если еще тот в нужде, он рубаху последнюю не пожалел бы. Но Мотька разве такой? От подошвы ошметок, злой укор обществу, всему честному миру.
— Иди, срамота, иди! — уже еле сдерживался Савушкин. — Не позорься совсем-то уж…
— Без стопоря — не пойду, — артачился Мотька. — Хоть в кружку на дно плесни…