Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Глава пятая

1

Понурясь и тяжко вздыхая, Хрисанф Мефодьевич разводил костерок шагах в четырех от убитого лося. Огонь пробежал с треском по бересте, она вспухла от жара, покоробилась и горела с дегтярной копотью. Дымок напоминал о березе, пахнул соком этого дерева, сладко щекотал ноздри. Дым бересты всегда действовал на Хрисанфа Мефодьевича успокоительно. В занявшийся огонь он подбрасывал мелкие-хрупкие сучья елки, которые нарубил топором с комля, не валя дерева. Иловые сучья сразу принялись трещать, щелкать мелкими злыми угольками. Один такой трескучий огонь прилетел ему в щеку, ужалил. Савушкин хватил себя по щеке ладонью, потер саднящее место пальцами и начал, немного озлясь, наваливать на костер трухлявины старых валежин, пеньков. Подымив, потрещав, костер набрал силу и скоро заиграл живым, ярким пламенем, распространяя вокруг тепло. Хрисанф Мефодьевич достал оселок из кармана охотничьей куртки и начал на нем править лезвие складного ножа. Давеча, распахивая лосю горло, он попал на кость и притупил лезвие. А привык он работать ножом острым, как бритва.

Сохатый, утопив один лемех рогов в снегу по самое ухо, бурым бугром вздымался на белом, с кровавыми пятнами, истоптанном снежном намете. Поодаль от щеря лежал убитый его копытом Шарко. Из широкой кровавой раны белым клычком высовывался круглый излом собачьего ребра. Падавшая крупка с еловых лап не таяла больше на морде лайки. Хрисанф Мефодьевич понял, что Шарко уже стал застывать: мороз выжал из него уже последние капли тепла. Еще немного, и с собаки трудно будет снять шкуру. А лось, эта огромная масса, остынет не скоро.

Чувство горечи за утрату постепенно в Хрисанфе Мефодьевиче ослабевало, комок в горле растапливался, уже можно было свободно дышать. Жалко, конечно, так жалко Шарко! Преданный друг, многолетний, душевный зверь, помощник, каких мало встречается среди его породы. И на тебе! Единственный в жизни промах, доля неосторожности, и жизнь пресеклась. Но охотник слезы не проронит, не распустит себя. Охота — такое дело, что раз на раз не приходится. Когда на большого, сильного зверя руку ты подымаешь, всяко может судьба повернуть. Или ты одолеешь, или тебя…

Шкуру с собаки он решил снять. Соображение это укладывалось в простой и удобный крестьянский смысл: добро пропадать не должно, пригодится на черный день. А он, черный день, тоже может прийти в любой момент. Придет и тебя не спросит… Дома на чердаке у Савушкина лежат три собачины. Это будет четвертая. Как раз на пару хороших унтов.

Хрисанф Мефодьевич выдавил пальцами влагу из носа, поднял остывшую, но еще гибкую заднюю ногу Шарко и сделал чуть выше пятки первый надрез…

Снять шкуру с собаки — работа простая, в умелых руках спорая. Как истый охотник, водивший много собак, Савушкин не щадил глупых, не способных к промыслу, и за свою жизнь порешил их пропасть. Шкуры снимались, вывертывались мездрой наружу, набивались натуго соломой или сеном, вывешивались выветриваться на столб во дворе, под стреху, и юркие птички-синички за короткое время очищали их цепкими клювами от мяса и жира. Потом, сухие и обезжиренные, Савушкин замачивал их в воде с поваренной солью и уксусом, выдерживал, промывал, подсушивал, мял. Выходил после долгих трудов превосходный собачий мех, теплый, ворсистый, красивый по-своему. Шей из него себе шапку, унты, мохнашки, носки шерстью вовнутрь, в которых ноги будут всегда горячие и не потные. Только с одной своей собаки, с Барсика, не тронул он шкуры. Пес околел от яда, стрихнина, что ли. Пристрелить его у Хрисанфа Мефодьевича не поднялась рука…

По предположениям, Барсика, тоже толковую в охотничьем деле собаку, отравил у него Мотька Ожогин. Отравил из лютой злобы и ненависти к охотнику Савушкину. Этот прыщеватый никудышненький мужичонко тогда еще промышлял мало-мало, не запивался так, как сейчас запивается. Савушкин в тот год неплохо отохотился, много сдал пушнины и мяса лосей. Приезжал к нему из Парамоновки газетчик, расспрашивал про тайгу, про декреты самой древнейшей профессии. Портрет передового охотника был напечатан в газете, и там же рассказ о нем. Хрисанф Мефодьевич тому радовался и велел жене Марье сохранить на память вырезку из районки — пусть когда-нибудь внуки узнают, какой у них был дед Хрисанф.

Надвигалась весна. По улицам Кудрина, тогда совсем молчаливого, заброшенного, можно сказать, поселения, затеялись собачьи свадьбы. Барсик стал выть по ночам, а вой собаки так печально на душу ложился, что и не выскажешь. Первой не выдержала Марья и тормошить мужа стала, мол, отпусти ты его, ради бога, пусть кобель выбегается. И Савушкин, обычно державший промысловых собак под надзором, снял с лайки ошейник, раскрыл ворота — беги, бесись!..

В тот же день собака вернулась какая-то квёлая, с опущенными ушами, с жалобными, воспаленно горящими глазами. Барсик неотступно начал ходить за хозяином, совать ему нос в колени и, когда тот прогнал его, пес зашел сзади, поплелся, пошатываясь, издавая тонкие носовые звуки. Приглядевшись к собаке, Хрисанф Мефодьевич заметил, что она постоянно облизывается, прядет обвислыми ушами, трясет головой, будто мухи ей досаждают. Хозяин приложил ладонь к собачьему носу; нос был шершавый, сухой. И только тут Савушкин встревожился, побежал звать на помощь ветеринара Чагина. Когда они пришли вместе, собака уже лежала пластом, бока ее вздулись и были на ощупь тугие, как сильно накаченный мяч. Чагин сказал, что это отравление каким-то сильным ядом — мышьяком, стрихнином или крысидом. Попробовать надо отпаивать молоком, хотя надежды на хороший исход мало.

Лакать молоко Барсик отказался. Тогда Савушкин разжал ему пасть и стал вливать через силу по целой кружке. Пес захлебывался, все из него шло обратно, пол в сенцах был заплескан тягучим и белым. Вскоре Барсика начало выгибать, корежить. Свалившись на бок, он бился ногами и головой об пол, и удары были так сильны, что вздрагивало рядом стоящее пустое ведро.

— Добей ты его из мелкого калибра, — предложил Чагин. — Или постой… Сейчас за шприцом сбегаю — усыплю.

И бегал Чагин недолго, а пришел — Барсик уже затихший лежал, лишь уши еще вздрагивали, как будто по ним пропускали электрический ток.

Хрисанф Мефодьевич унес труп собаки в угол огорода, накрыл его там соломой, а когда земля вытаяла, закопал глубоко…

Много позже Володя Рульмастер, встретивший Савушкина на улице на своем неизменном дамском велосипеде, заговорил с ним о собаках. Сам Володя держал у себя злющего донельзя фокстерьера и любил при случае посудачить о псовой породе. Оказалось, что в гон весной его фокс тоже рвался из дома, но он его так и не выпустил, хотя тот со зла грыз углы шифоньера и даже в ожесточении не раз вцеплялся в руку хозяина. Рульмастер же передал Савушкину, что видел, как Мотька Ожогин, вечером поздно, приманивал Барсика, и Барсик к нему подходил. Хрисанф Мефодьевич после этого так уверился в злодеянии Ожогина, что, придя домой, «осадил» два стакана зубровки и собрался идти вытряхивать душонку из пакостливого мужика. Жена едва уняла его словами:

— И не стыдно будет тебе? Ожогин хотел нашим зятем стать, а ты его бить….

Савушкин саданул кулаком о косяк, застопорил дальнейший свой ход, выпил еще полстакана «водки с быком», как он называл зубровку, и лег на диван спать…

Шкуру Шарко с дырою на боковине, такой емкой, что в нее полностью влазил носок бахила, Хрисанф Мефодьевич скатал туго, чтобы она не занимала лишнего места, и оставил смерзаться. Вышаркав руки снегом и отряся, он насухо вытер их клочком байки, затолкал тряпицу снова в карман и, придержав вздох, приступил к свежеванию лося, на которое, даже при его опытности, уйдет не меньше полутора часов. Хотелось и чаю попить, натаяв воды из снега, и сухарь погрызть — так подступил что-то голод, но Савушкин себе этого не позволил. Был бы в помощниках кто, тогда бы другое дело. Гибель Шарко сегодня и смерть Барсика от яда в ту давнюю весну как-то связались сейчас воедино, застряли заклепкою в голове. Думая о погибших своих двух собаках, Хрисанф Мефодьевич думал и Мотьке Ожогине, об этом никчемном таком человечишке во всем Кудрине и окрест. Черт побери! А ведь Мотька всерьез сватался к его дочери Гале. Надо же! От одного этого воспоминания изжога берет. Обормот, пентюх, а туда же — за путными вслед, за сладкой, красивой девицей мылился! И заварилась же каша тогда с Мотькой Ожогиным!

Мотька и вся его родова были в Кудрине людьми пришлыми. Где-то что-то у них не поладилось, вот они сюда и приехали. Место тихое, ширь, красота — живи и радуйся. Сначала Мотькина тетка сюда припожаловала, Винадора. Ничего себе женщина, в преклонных летах, с виду добрая, молчаливая. Домик купила в укромненьком месте, ближе к лесочку, чтобы по ягоды и грибы можно было пораньше других уводить. А год спустя, к тетке Винадоре племянник с племянницей притащились с невеликим своим скарбом.

Сестра Мотькина совсем не чета была брату: сочная, пышная, красотой не обиженная. Звали ее Лорой, Ларисой, а за глаза Василисой, намекая, наверно, на Василису Прекрасную. Но добродетелей Василисы Прекрасной у Лоры не было. Так зашустрила она тут, так помела подолом, что пыль поднялась столбом. Парни и мужики помоложе кинулись за ней, как за лисой собаки. Но не долго их соблазняла Лора. Круть-верть — и уже нету ее, она уже в городе, за полковника вышла замуж.

О прошлом Мотьки и Лоры, о прошлой жизни их, о родителях мало знали тогда. Зато теперь каждый в Кудрине может о них любые подробности выложить. На то оно и село. На то и деревня…

2

До Кудрина жили Ожогины где-то на Васюгане, на каком-то вершинном притоке этой известной реки. Старый Ожогин, Лука Лукич, то лесником был, то в зверопромхозе заготовителем, маленько старался для общей пользы, а много — для своей личной выгоды. Словом, не забывал себя до тех пор, пока не попался на пушнине и не схлопотал семь лет строгого режима. Так рассказывали. Был он, родной батюшка Мотьки и Лоры, маленький ростом — ниже плеча супруги своей, Ефросинии Ефимовны, суровой и властной женщины, полной владычицы дома Ожогиных. Хоть и мал был Лука Лукич, но подвижен, временами горяч, с жидкими волосами темно-русого цвета, с бледными, как простокваша, глазами. Но эти глаза, рассказывают, могли иногда жестко блестеть. Любил он командовать, когда не было близко старухи, и мечтой его было занять когда-нибудь место большого начальника. Ефросиния Ефимовна за это над ним открыто смеялась. Он, рассказывал Мотька в пьяном застолье, сердился, но под взглядом жены мгновенно стихал.

Поделиться с друзьями: