Кукушкины слезы
Шрифт:
«Не до баб теперь, — поторапливал он себя, жадно посматривая на ее высокую грудь, — не время, буду живой, бабенки от меня не уйдут... Вот и к ней же в гости заявлюсь, тут не дюже далеко, а баба она добрая, аппетитная...»
— Одежа какая-нибудь есть?
— Идти хочешь?
— Надо, надо к своим пробираться, такая война идет. В этой шкуре я не дойду, сцапают.
— И то верно, миленький ты мой. Найду, найду одежинку, где-то костюмишко мужнин лежит, маловат разве будет. .
— Давай, давай что есть, спешу я.
— И ноченьки не переночуешь? Вон и вечереет уже, куда на ночь-то глядя? Баньку бы истопила для тебя, золотокудрый. Садись-ка подвечеряй, пока я одежинку тебе сыщу.
— Как звать-то? — с жадностью хлебая теплую молочную лапшу, спросил Милюкин. — Давно домашней лапши не едал. Вкусная.
— Ульяной... А хуторок наш Красивым Кутом зовется. Посмотришь на вас, сердешных, сердце кровью обливается... Одни вот остаемся, а вокруг — враг. Я третий год без мужа, одна-одинешенька...
Но Милюкин не слушал ее, он нервно посматривал на лесную опушку, туда, где остались те шестеро, и торопил себя, торопил. Ульяна вынесла из-за занавески диагоналевые темные брюки, такой же пиджак, почти новую розовую косоворотку, желтые тупоносые туфли и соломенный брыль. Положила все на лавку, сказала дрогнувшим голосом:
— Вот все, что от Василия осталось, бери, одевай, золотокудрый.
— Коса в хозяйстве есть?
— Найдется и коса.
— Неси, Ульяна, косу. Так-то оно безопаснее, будто молодую отавку косить иду. А это, — он указал на карабин и лимонку, — прихорони, авось, и сгодится.
Через пять минут, переодетый во все гражданское, Милюкин стоял во дворе с косой на плече, в левой руке держал узелок с хлебом, луковицей и салом — косить собрался. Ульяна окаменела в дверях, вытирая уголком платка горькие, безутешные бабьи слезы, а когда Костя, улыбнувшись ей, шагнул со двора, голова ее беспомощно откинулась и глухо стукнулась о дверной косяк.
— Храни тебя бог, родимый...
Милюкин еще раз оглянулся на лес, из которого пришел, и торопливо зашагал в противоположную сторону.
На седьмые сутки он подходил к Алмазову. Над селом висела глухая ночь. В низком небе тускло попыхивали стожары. Тонкий месяц подстригал макушки столетних осокорей на берегу Ицки. Бездомно и сиротливо плакал кулик на болотнике, где-то далеко, ка другом конце села, жутковато выла собака. На пригорке Милюкин присел, долго вслушивался в неясные, расплывчатые звуки ночи, а когда на небе проступила предутренняя отбель и с Ицки потянуло сыростью и прохладой, встал, выпрямился.
— Ну, а таперь по-другому поговорим, крали козырные, — крикнул он и, сплюнув, погрозил селу кулаком.
Глава девятая
А Надя Огнивцева этим тихим августовским утром сидела над метавшимся в бреду тяжело раненым лейтенантом, прикладывая к его пылавшему воспаленному лбу влажную примочку. Ухаживая за другими, она неотступно думала о муже, стараясь представить себе, где он и что с ним, а может быть, он уже убит или умер от ран, как умирают у них ежедневно, ежечасно. С Алмазовом связи тоже не было. Село еще в июле захватили фашисты. К тоске и тревоге по мужу добавилась тревога за детей. Слухи с захваченных территорий поступали тревожные, страшные. Фашисты лютовали. Пришедшая недавно с той стороны молодая женщина рассказывала им с Зоей Васильевной: на проселочной дороге кто-то убил немецкого мотоциклиста. Через два часа нагрянул батальон карателей. Жителей всех трех соседних деревушек от мала до велика согнали в овраг, и всех до одного расстреляли: старух, стариков, детишек постарше, всех, всех. Она уцелела чудом: свекровь послала ее в погреб за квасом. Вечером, когда деревня сгорела дотла, а каратели уехали, она ходила к оврагу... Она не плакала. Слез не было. Она только смотрела куда-то, а что там видела — неведомо... Ей было не больше двадцати лет, но она не могла улыбнуться...
Только что миновали прифронтовую полосу. Поезд, набирая скорость, уходил в необъятные просторы России. Плывущие мимо перелески сверкали еще невысохшей росой, в ненагревшемся воздухе была густо разлита ясная и мягкая звучность, в ложбинках еще лежали, вздрагивая, влажные голубоватые тени. Надежда Павловна, постояв у окна, села за столик и жадно набросилась на свежие газеты.. Развернув «Красную звезду», она обомлела: со средины второй полосы на нее смотрел Алеша. Под портретом была большая корреспонденция, подписанная писателем К. Симоновым.
— Он жив! — не помня себя от радости, от неслыханного счастья, закричала она. — Он жив, он герой, он уже майор!
Потом, немного успокоившись, она несколько раз перечитала фронтовой очерк Симонова:
«Летчик-истребитель энского авиаполка майор Алексей Огнивцев отважно ринулся в бой один против шестерки фашистских «мессеров» и впервые в истории отечественной истребительной авиации совершил на своем МИГе двойной таран и уничтожил в неравном воздушном бою три фашистских стервятника. Сначала сбил одного, а когда кончились патроны, отважно пошел на таран. Второй «мессершмитт» таранил плоскостью по хвосту, в хвост третьего ударил мотором. Три вражеских машины, объятые пламенем, полетели на землю, а отважный летчик, совершенно невредимый, выбросился из пылающего самолета на парашюте...»
— Западный фронт, — еле слышно прошептала Надежда Павловна. — Мы только что были на Западном. Он так велик, этот Западный фронт. Но я разыщу тебя, Лешенька, родной мой, непременно разыщу.
Совершенно бесшумно в купе вошла Зоя Васильевна. Надя бросилась к ней:
— Зоя Васильевна, голубушка, посмотрите, это — мой Алеша.
— Да!
— Да, дорогая моя, он совершил двойной таран, он герой. Вы говорили «наши знаменитые соколы». Помните? Вот они, наши соколы, Двойной таран. Один бросился в бой против шестерки вражеских «мессеров»... Почитайте. Нет, лучше я сама...
Надя уже спокойно и неторопливо прочитала очерк Симонова.
— И уже майор. Два месяца назад был капитаном. Боже, какое счастье. Я обязательно разыщу Алешу, вот только вернемся и разыщу...
Счастливая, возбужденная, она опять прильнула к окну, долго и грустно смотрела на мирные картины родной земли. Из оцепенения вывел ее голос Зои Васильевны:
— Надя, немедленно идите отдыхать. Слышите?
— Хорошо, Зоя Васильевна...
Разбудил ее тупой толчок. Открыв глаза, она никак не могла сообразить, что происходит. Воздух был насыщен сверлящим, режущим свистом и воем. Она кинулась к окну и отпрянула в ужасе. Эшелон горел, а над ним в бреющем полете проносились самолеты с черными крестами.
Над землей висел протяжный хриплый стон.
Утратив представление о времени, она стаскивала с какими-то людьми уцелевших раненых в балочку. Их было немного. Зоя Васильевна осталась там, на насыпи, среди обломков вагонов и изуродованных, обгоревших трупов. Солнце немилосердно палило.
Откуда-то подошли две полуторки с изрешеченными осколками бортами. Усатый майор, выскочив из передней машины, пророкотал густым осипшим басом:
— Грузить только тяжело раненных. Только тяжело. Ходячие и персонал могут идти куда угодно. Таков приказ.
— То есть как — куда угодно? Мы — раненые, здоровых тут нет, — попробовал было возражать политрук с забинтованной головой.
— Таков приказ. Добирайтесь до ближайшего госпиталя.
Надя хотела было пристроиться на одну из машин, но усатый майор закричал на нее, багровея:
— Куда? Вы же здоровы. Добирайтесь до ближайшего госпиталя своим ходом. Я же сказал.
Машины ушли. И Надежда Павловна покорно пошла «своим ходом».
Первую ночь она ночевала в поле под открытым небом. Гимнастерка и юбка были порваны и густо залиты чужой кровью. Ночью она часто просыпалась от свежести и тревоги, прислушиваясь к далекому, но все нарастающему гулу. Где-то высоко в небе, невидимые, опять шли самолеты. Взошло солнце, но тут же спряталось в тучу. Начал накрапывать дождь. Она увидела на большаке их колонну. Танки, бронетранспортеры, тупорылые машины, орудия, колонны мотоциклистов. Гул. Грохот. Лязг. Стоном стонала земля. Надя долго смотрела им вслед прищуренными от ненависти глазами и, уткнув лицо в мокрую траву, беззвучно заплакала. Выплакавшись, она встала, огляделась и пошла в противоположную от шляха сторону бездорожьем.