Куликовская битва. Поле Куликово
Шрифт:
– Мелаша, коли правда не ворочусь, што ж тогда будет?
– Сынок будет… мой и твой… Тебя вспоминать буду, на него глядючи. И меньших твоих выращу. Славные они, мне опорой и дочкам моим защитой станут. Не оставил мне Игнатий сынка-то… Аль не люба я тебе, Фролушка?
Губы у нее были шершавые и прохладные, отдающие медовой цветочной пыльцой и поспелой рожью. Фрол снова был молодым парнем, впервые, тайком, целующим лучшую из девчонок.
Какие волосы у Меланьи! Тяжелые, густые, что степная трава полевица в дождливое лето. Пепельные, с искрой - будто золотой пылью осыпали серебро, - они тоже пахли рожью. И еще - весенней медуницей; казалось, только вчера сошел снег. Эти волосы совсем одурманили Фрола, и век бы не трезветь ему от такого дурмана. Зачем женщины прячут под сетки и тряпки этакое богатство и красоту?
– земля ж от того беднеет… Меланья лежала среди клевера и колокольчиков на его руке, другой он перебирал, освобождая от луговых трав, ее волосы, разглядывал на свет и не верил, что эти волосы и брови, похожие на крылья ласточки-береговушки, зеленые отуманенные глаза под приспущенными ресницами и припухшие губы, похожие на крупные лалы, принадлежат ему и могли бы принадлежать всегда.
– Мелаша, - заговорил наконец, - как же это? Я ж вдвое тебя старее. Вон уж и седина в бороде, считай дед. А ты молодая же совсем, девка почти что. Наверное, нехорошо это у меня вышло?
Она зажала ему рот шершавой ладонью, засмеялась:
– Что говоришь! Какая тебе девка, с двумя-то? И какой ты дед?! Да я тебя на всех парней не сменяю, Фролушка. Мы еще поживем с тобой, я тебе еще новых сынов нарожаю…
Она сама стала целовать его, и горячие солоноватые слезы текли на лицо Фрола…
В село возвращались на закате. Староста правил лошадью, Меланья тихо сидела рядом, глядя вдаль. Рысью обогнали стадо. Иногда встречались деревенские подводы, мужики уступали дорогу, снимали шапки, иные спрашивали о деле. Фрол коротко отвечал. Лишь озорник Сенька прорысил мимо, не ломая шапки, - видно, спешил к новой зазнобе в недалекую деревню - весело крикнул:
– С разговеньем, што ль, дядя Фрол?! Соколом глядишь. Счастлив ты - ни единого синяка!
Староста беззлобно погрозил кнутовищем, Меланья улыбнулась - она не хотела прятать своего короткого счастья.
– Значитца, так, Мелаша: я тебя ссажу у избы да к попу заеду. Коли твоя матушка благословит, пусть нынче и повенчает нас. На долгие сватанья нет у нас времени.
Женщина, зардевшись, тихо ответила:
– Матушка рада будет. Сколь меня пилила, что сватам отказывала, замуж не шла. А с тобой я бы и так греха не побоялась. Дева святая поймет меня, коли сын родится.
– То-то, што может родиться - хоть сын, хоть дочь, - улыбнулся Фрол.
– Для дитя и для тебя венчаться надобно: люди мы, не звери лесные, и по-людски пущай будет у нас.
– Воля твоя, я согласная.- Меланья спрятала счастливое лицо, вертя пуговицу на душегрее.
Фрол понужнул коня и молчал до села, лишь у самой околицы обернулся и с упреком спросил:
– Што ж ты, Мелаша, раньше не подала знака? Ведь сколь времени потеряли, эко дурные!
– Раньше… - Она улыбнулась.
– Не больно ты раньше к бабам приглядывался. И сама я раньше почем знала? Сердце, оно тоже не сразу скажет… Нынче, когда с мужиками говорил на сходе, меня ровно в сердце кто и толкнул. А как сказал, что сам пойдешь на сечу, будто вот здесь оборвалось, - она тронула грудь.
– Так мне жалко стало тебя и сыночков твоих малых. С того, может, и согласилась над бабами поначальствовать.
– Значитца, кабы не беда, и счастья не знать бы мне?
– вздохнул Фрол.
– Глядишь, сторонились бы друг дружку. Ну, ин ладно, што хоть так вышло… Повенчает нас батюшка, и перевезу я тебя в свой дом, с матушкой и с детками. У меня все ж просторней.
– Твоя воля, я согласная, - снова потупилась Меланья, и Фрол вдруг почувствовал через этот покорно-счастливый ответ, насколько горька свобода вдовицы, даже такой молодой, и до слез стало ему жалко Меланью за два года ее вдовьей жизни.
На весь долгий поход достанет Фролу воспоминаний о мимолетном семейном счастье, воротившемся так нежданно. Снова и снова переживал он случившееся у ручья, венчанье в тот же вечер с коротким свадебным гуляньем, которое, однако, имело неожиданное продолжение. Вспоминал и настороженность старших сыновей, радость младших, сразу получивших мать и двух маленьких сестренок, их ссоры за право играть с девчонками, решительное заявление двенадцатилетнего сорванца Николки: "Разобью нос, кто сестричек тронет!" - и понятливость старшего, который с наступлением сумерек уводил ораву на сенник, пресекал ссоры и, пока не уснут меньшие, рассказывал сказки, заставляя мирно жаться друг к дружке… И полубессонные ночи в темной горенке, неуемные ласки жены, которой хотелось отлюбить его за всю оставшуюся жизнь. Сколько же сил в его Меланье! Она вскакивала на заре, когда он забывался в коротком сне, доила коров, варила еду на всю артель семейную, по росе бежала в поле на жатву, где не только первой была в работе, но успевала и женщин наставить, чтоб, возвращаясь домой к полудню, помогали мужикам собраться, как велел староста.
Мужики с утра до ночи готовили снаряженье, крепили телеги, подлаживали избы, печи, допахивали клинья под озими, ловили неводами рыбу в озерах. Гору работы перевернуло за три дня село Звонцы и еще справило четыре неожиданные свадьбы…
Шел за нагруженной подводой Юрко Сапожник, опустив сметанную голову, и безусое простоватое лицо его было как в ранах - в прощальных поцелуях и слезах лучшей звонцовской девушки. Подобно старосте, он переживал все часы и минуты последних дней - с того момента, когда с доброй сулицей и чеканом вернулся с подворья кузнеца, где Таршила до самой зари учил охотников искусству лихого удара. Поев черного хлеба с парным молоком и пареной репой, попросив мать, чтоб нащепала смолистой лучины для светца и положила на лавку под коником, он пошел в сени за кожами. Сулил мужику из соседней деревни оголовить сапоги за пуд пшена. Летом заказы случались редко, дорожил ими, да и слово дано человеку. На дворе забрехала собака, он выскочил и заметил в сумерках за тыном знакомое пестрое платьице.
– Ты што тут делаешь, полуночница?
– спросил строго.
Девчонка приникла к ограде, торопливо зашептала:
– Дядя Юра, иди ближе, дядя Юра…
Заводила ребячьей ватаги Татьянка, та, что первой примчалась в поле с вестью о московском гонце, была большой выдумщицей. Опять, видно, что-то взбрело ей в беспокойную головенку, и Юрко, пряча усмешку, попытался сразу ее охладить:
– Спать беги, а то вот мамка тебе задаст.
– Ты не говори мамке, дядя Юра. Нянька Арина велела, чтобы ты пришел за нашу баньку, она возле конопли будет ждать.
– Ишь ты, велела.
– У Юрка сперло в груди, сердце сорвалось с привычного хода; новый тын, и лес за селом, и заря над озером поплыли в веселую даль, будто подхватила его карусель.
– Ты быстрее, дядя Юра, нянька Арина велела.
Юрко басовито кашлянул и - строго:
– Коли велела, приду… Погодь-ка…
Не выдержав степенности, он метнулся в сени, нашарил на полке горшок с сотовым медом, которым пасечник расплатился за ремонт сбруи, выбрал кусок поувесистей, воротясь, отворил калитку, сунул девчонке в руки.
– Ой, благодарствую, дядя Юра, я побегу. Уленьку угощу.
Юрко постоял неподвижно, унимая сердце. Соседское подворье и огород были скрыты высоким плетнем, он не сразу отыскал потаенную щель, пригляделся. Вот по дорожке к сеннику, где летом спала ребятня, мелькнуло светлое - не иначе Татьянка, - потом дверь снова тихо скрипнула, и темная фигурка исчезла в высоких подсолнухах. Неужто Арина?.. Темнокосая гордячка, смеявшаяся в глаза парням, когда пытались ухаживать за нею в хороводах, сама прислала сестренку? Он и близко боялся к ней подходить. Особенно после того, как брякнула одному настойчивому ухажеру: "Попробуй еще топтаться под избой, смородину мять! Улькиной соплей приклею к тыну да отвяжу Серого - он те портки-то спустит. Петух драный!" Парень отчаянный, озороватый, но тут слинял, отошел, не проронив слова, унося обидное прозвище. Может, и Юрка поджидает новая проказа Аринки?.. Но что угроза посмешища в сравнении с малой надеждой на благосклонность черноокой красавицы! Юрко перемахнул грядки капусты, лука и репы, продрался сквозь густой малинник на задах огорода, перелез березовый частокол, крадучись направился к темной стене конопли за соседской банькой, стал под черемуховый куст, тая дыхание, прислушался. В траве звонко трещали ночные кузнечики, от баньки им отзывался грустный сверчок-чюлюкан, бесшумно пикировали летучие мыши, едва не задевая ветви черемухи. Крепкий дурманный запах конопли кружил голову, было душно, как перед дождем, а небо ясное, темно-синее, глубокое до жути. Еще заря не сгорела, но звезды высыпали крупные, трепетные, словно свечи в праздничном соборе; одна, кровавого цвета, казалось, висела над самым лесом, и узкий месяц, похожий на татарскую кривую саблю, отражал ее недобрый блеск. С улицы доносились голоса, стучала телега, в церкви светился огонь - село не угомонилось.