Культурный герой. Владимир Путин в современном российском искусстве
Шрифт:
Собственно, вся властная практика (и отчасти идеология) нулевых стоит на таких вот кентаврах, микшированных ворах-полицейских, мешанины из закона и понятий. Не только романтично, но и полезно. Броня жегловского камуфляжа никогда не даст полной ясности, кого в этих людях больше. И куда они эволюционируют. Слова — от капитана угрозыска, дела — от блатных из «Черной кошки»? Или наоборот?
На уровнях пониже запрограммирован фарс: Станислав Говорухин, снявший «Место встречи изменить нельзя», в 2012 году стал зиц-председателем предвыборного штаба Владимира Путина, как бы символически замещая в этом качестве мертвого Высоцкого.
6. От Робин Гуда до Аркадия Гайдара
Высоцкому нередко отказывают в интеллектуализме — и самые преданные поклонники, и оппоненты всех видов.
«Простой, простой!» — как с восхищением отзывался герой Фазиля Искандера о бывшем начальнике, между прочим, князе.
Лишь Давид Карапетян описывает Высоцкого литературным гурманом с привязанностями в Серебрянном веке. Еще — биограф и исследователь поэта Владимир Новиков говорит не о начетнической, но интуитивной, «актерской» эрудиции Высоцкого.
В богатейшей его фотоистории (Высоцкого снимали словно для будущих клипов, да он и сам бывал не прочь попозировать) он, естественно, с гитарой, конечно, с сигаретой, с мужиками и бабами, бородой и в гриме, в кепарике, за рулем и полуголый (телосложение астенически-атлетическое). Даже в Склифе. Но нигде не найти Высоцкого с книжкой, да и пишущего — рукописи сфотокопированы задним числом.
При этом Высоцкий — человек и поэт традиции, которая многим сегодня может показаться консервативной и даже архаической. Это особенно бросается в глаза при очевидной революционности формы, которой он добивался без всяких деклараций и манифестов.
Вы можете представить себе, чтобы Высоцкий спел от имени, скажем, гомосексуалиста? Лично у меня не хватает воображения. Патриций из песни «Семейные дела в Древнем Риме» — домостроевец и лютый враг эмансипации, даже культурной (о жене — «Она спуталась с поэтами,/ помешалась на театрах,/ так и шастает с билетами/ на заезжих гладиаторов»). При том, что древний Рим вообще и патриции в частности чуть ли не во все времена и у всех народов ассоциировались со свободными нравами на грани девиантности… Традиционный секс — всегда священная корова; астронавт-землянин («В далеком созвездии Тау-Кита») больше всех земных катаклизмов боится грядущего размножения почкованием. Русская нечисть устраивает настоящую войнушку не на живот, когда заморские гости и коллеги требуют всего-навсего стриптиза: «Выводи, Разбойник, девок, пусть покажут кой-чего». По сегодняшним меркам — так почти обязательная программа официальных приемов…
Да что там — он и диссидентского сознания не увековечил: самая, так сказать, антисоветская его вещь — «Случай в шахте» — сделана от лица пролетария, пусть и с «прошлым»… Наркотики, о которых он знал почти все, удостоены самых банальных дефиниций — никаких тебе туманных метафор, волшебных кристаллов, дверей подсознания и травы. Это либо «добровольная м у ка» («В палате наркоманов»), либо, в поздних стихах, «яд» и вовсе «смерть» («Я в глотку, вены яд себе вгоняю»; «Как хороши, как свежи были маки, из коих смерть схимичили врачи»).
Между тем с архаикой — фольклором и классикой — Высоцкий совершенно не церемонится. «От скучных шабашей» и прочие куплеты про нечисть помещают ведьм, леших, соловьев-разбойников и прочих в современный (а по сути — вневременной, задолго до Саши Соколова) контекст, для обозначения всеобщей карнавализации русской жизни. Сказки («Про джинна», «Про несчастных лестных жителей») добавляют в этот коктейль социальности и абсурда, делириозный черт — метафора не алкогольного, а простого человеческого одиночества. Сложнее случаи обращения к Пушкину — («Песнь о вещем Олеге», «Лукоморья больше нет»), здесь в карнавале явно зазвучали апокалипсические мотивы, впрочем, характерные для постхрущевского шестидесятничества — Высоцкий одним из первых понял, что все развилки позади и советский проект схлопывается.
Что до консервативной традиции — с ней в России вообще полная непонятка. Скажем, ревнители благочестия (кружок о. Стефана Вонифатьева и о. Ивана Неронова), а затем преследуемые старообрядцы (протопоп Аввакум) возводили свои убеждения к решениям Стоглавого собора (1551 г.), и столетний срок позволял, пусть и с натяжкой, говорить о «старине». Однако уже участники стрелецких движений («Хованщина» и бунт 1698 г.) понимали «старину» скорее как абстракцию — «за все хорошее» как синоним «старинного». Видимо, стрельцы видели идеал в первых Романовых, но вот в ком именно? Практика Михаила Федоровича и Филарета Романовых была вынужденно, после Смуты, реанимационной. Алексей Михайлович задумал и начал осуществлять «византийский» проект (отсюда безудержная грекофилия и реформы Никона). При Федоре Алексеевиче и Софье возникла ориентация на западное славянство…
Назвать эпоху Петра «стариной» никто не рискнет и сегодня — парадокс, а? Между тем чуть ли не единственная глубоко традиционалистская вещь Высоцкого — «Купола» — имеет отношение как раз к петровскому времени, написана для фильма Митты «Как царь Петр арапа женил». Из того же цикла другой шедевр — «Разбойничья». В ней Высоцкий наследует любопытнейшей литературной традиции — кто бы ни брался писать о Петре, с любыми знаками, и с самых противоположных позиций — непременно главным символом эпохи, вперед всякого реформаторства и окна в Европу, выставит страшный Преображенский приказ (затем — Тайная канцелярия; монструозная тучная фигура князя-кесаря Ромодановского и парик палача-дипломата Петра Андреевича Толстого в пыточной избе с закисшими от крови стенами). Началось у Пушкина, обрело полнокровие у Мережковского в «Петре и Алексее», налилось изобразительной мощью у Алексея Н. Толстого, который Мережковского, конечно, поюзал изрядно — граф был писателем без комплексов. И стало литературным клише у Анатолия Брусникина (он же Борис Акунин, он же Григорий Чхартишвили, «этнический грузин», по слову Путина) в отличном историческом экшне «Девятный Спас».
Но продолжим. К какой правильной старине взывает фонвизинский Стародум из «Недоросля», из екатерининской эпохи? К старине Елизаветы Петровны? Или, может, Анны Иоанновны? Кстати, пугачевский бунт по своим идеологическим установкам тянул-таки на консервативную революцию, так, наверное, Стародум — «бунтовщик хуже Пугачева»?
Забавно, что для тогдашнего образованного класса «старина» вообще обрела какие-то штрихпунктирные контуры только после «Истории» Карамзина — есть масса свидетельств…
О славянофилах, принимаемых в русском платье за персиян, слишком известно. Традиционалисты позднесоветской эпохи — от Солженицына и «деревенщиков» с «почвенниками» до радикальных диссидентов-националистов — были слишком разнородны и едва ли не полярны друг другу в определении исторического идеала и отношении к советскому проекту. Нынешние политические консерваторы? Это КПРФ, естественно, а не «Единая Россия», на первый взгляд, они тяготеют к позднему Сталину, но на самом деле видели его, конечно, в гробу и в Мавзолее и, не имея духу найти идеал, копируют стиль брежневского застоя. Практика же — из области эстрады и цирка, любой митинг КПРФ напоминает одновременно фрик-шоу и римейк картины Сурикова «Боярыня Морозова», с толикой постмодерна — так, кандидат в президенты (в очередной раз) Геннадий Андреич готов немедля выпустить Ходорковского, но о заключенном Удальцове — не олигархе, не полуеврее и почти единомышленнике — вспоминает только по выходе Сергея из узилища…
Вот такая у нас консервативная традиция.
Между тем корни свои Высоцкий обозначил сам, прямым текстом, без всяких масок, даром что песня писалась для фильма из чужой истории. Точнее — чужой национальной мифологии.
Называется она «Баллада о борьбе». Или, в другом варианте, «Баллада о книжных детях»:
Средь оплывших свечей и вечерних молитв, Средь военных трофеев и мирных костров Жили книжные дети, не знавшие битв, Изнывая от мелких своих катастроф. Детям вечно досаден Их возраст и быт, — И дрались мы до ссадин, До смертных обид. Но одежды латали Нам матери в срок, Мы же книги глотали, Пьянея от строк. Липли волосы нам на вспотевшие лбы, И сосало под ложечкой сладко от фраз, И кружил наши головы запах борьбы, Со страниц пожелтевших слетая на нас. И пытались постичь Мы, не знавшие войн, За воинственный клич Принимавшие вой, Тайну слова «приказ», Назначенье границ, Смысл атаки и лязг Боевых колесниц. А в кипящих котлах прежних боен и смут Столько пищи для маленьких наших мозгов! Мы на роли предателей, трусов, иуд В детских играх своих назначали врагов. И злодея следам Не давали остыть, И прекраснейших дам Обещали любить, И, друзей успокоив И ближних любя, Мы на роли героев Вводили себя. Только в грезы нельзя насовсем убежать: Краткий век у забав — столько боли вокруг! Постарайся ладони у мертвых разжать И оружье принять из натруженных рук. Испытай, завладев Еще теплым мечом И доспехи надев, Что почем, что почем! Разберись, кто ты — трус Иль избранник судьбы, И попробуй на вкус Настоящей борьбы. И когда рядом рухнет израненный друг, И над первой потерей ты взвоешь, скорбя, И когда ты без кожи останешься вдруг Оттого, что убили его — не тебя, — Ты поймешь, что узнал, Отличил, отыскал По оскалу забрал: Это — смерти оскал! Ложь и зло — погляди, Как их лица грубы! И всегда позади — Воронье и гробы. Если, путь прорубая отцовским мечом, Ты соленые слезы на ус намотал, Если в жарком бою испытал, что почем, — Значит, нужные книги ты в детстве читал! Если мяса с ножа Ты не ел ни куска, Если руки сложа Наблюдал свысока И в борьбу не вступил С подлецом, с палачом, — Значит, в жизни ты был Ни при чем, ни при чем!