Культурный идеал и племенная политика
Шрифт:
Довольно! Рассуждать больше обо всем этом я не буду; спорить не желаю.
Что-нибудь одно из двух: или на г-на Астафьева нашло непостижимое затмение; или моя брошюра до того дурно написана, что я из поклонника национального идеала нечаянно попал в противники и, воображая, что я этот идеал берегу и защищаю, по неумелости моей оказал ему медвежью услугу.
Я не хочу быть пристрастным к себе, не решаюсь обвинить г-на Астафьева в непонятливости – и потому охотно беру вину этого странного недоразумения на себя.
Меа culpa! Mea culpa!{13}
Мои мысли, вероятно, так неискусно изложены, что даже и такого ученого человека, как г-н Астафьев, это мое недостоинство ввело в глубокое заблуждение насчет целей и намерений моих.
Г-н Астафьев убежден, что он понял мою брошюру; я же сознаюсь, что в его заметке ничего не могу понять и очень жалею об этом.
Сознаюсь и каюсь еще в одном.
Озаглавил я мою брошюру неудачно: «Национальная политика» и т. д. Надо бы озаглавить ее: «Национально-культурный идеал и политика племенных объединений».
Так было бы яснее.
Я дурно озаглавил мою брошюру не потому только, что заглавие ее очень длинно, но еще более потому, что захотел некстати придержаться общепринятого выражения «национальная политика». «Племенная политика», «политика племенных объединений» – это название принадлежит мне. Я первый стал употреблять его. Оно гораздо определеннее, чем название «политика национальная».
Последний эпитет, общепринятый, употребляется в самых разнообразных смыслах. Иногда она значит – просто политика твердая, независимая, самостоятельная. Иногда она значит – политика поддержки религиозных основ, скрепляющих нацию; иногда, напротив, ниспровержение этих основ во имя племенных стремлений.
Наполеон III ввел, так сказать, в моду в XIX веке политику племенных объединений, «политику национальностей». Он способствовал освобождению и объединению Италии; для Италии его национальная политика была политикой племенной. Но он хотел поддержать папство, как религию для Франции исторически национальную. Значит, для Франции его политика была политикой религиозных основ.
Мы отказываемся от участия в Берлинской конференции по рабочему вопросу{14} – и эту прекрасную политику можно назвать национальной (самобытной, даже имеющей культурно-обособляющий смысл).
Мы вводим в Остзейских провинциях общеевропейские (англо-французские) суды на русском языке. И это, говорят, национальная политика…
В <18>60 и <18>70-х годах мы поддерживали болгарское движение против константинопольского патриарха – это звали национальной политикой (в смысле племенной эмансипации).
Теперь мы от болгар отшатнулись – и стали несравненно внимательнее относиться к Православию, и это национальная политика (в смысле национальных религиозных основ)…
Национальность вообще можно графически вообразить себе в виде площади пересечения двух кругов. На одном написано культура (т. е. совокупность религиозных, государственных и бытовых отличий), а на другом – племя (т. е. совокупность природно-физиологических и лингвистических <отличий>).
Перетягивая жизнь в сторону более идеальную, мы усиливаем в нации весь слой культурный – силы и особенности. Перетягивая жизнь в сторону этно-природную, почти чисто-физиологическую, мы содействуем разрушению или – что в сущности то же самое – космополитизму, революции всеуравнивающей (всеобщей ассимиляции). Это случалось не всегда – в XV, XVI и XVII веках племенные объединения в России, Франции, Испании и Англии способствовали культурному обособлению этих наций. В XIX веке объединение Италии и Германии обнаружило ассимиляционный характер.
Что будет в XX <веке> – не знаю; но думаю, что русским очень полезно иметь все это в виду.
И тот не нападает на культурно-национальный идеал, который говорит, что хотя до сих пор в истории каждая культура требовала особого племени для своего воплощения, но ведь может настать и пора торжеству одной всемирной цивилизации, которой покорятся все племена волей и неволей…
Мы не хотим этого! Похвально. Но если не хотим, то наше «национальное самосознание» должно быть ясно, и мы из примеров других (должны) поучаться, что опасно для нашего культурного идеала и что <нет>. Например, открытая вражда, чья бы то ни было, не так для него опасна. Гораздо опаснее близкая дружба с единоплеменниками, зараженными, быть может, неизлечимо – общеевропейскими вкусами и привычками.
IV
Теперь, рассмотревши эти иноземные примеры, обратимся опять к отечественным.
Можно ли назвать национальной политику прошедшего царствования, как внутреннюю, так и внешнюю? И да, и нет. Если придавать слову «национальный» значение более племенное, чем культурное (более физиологическое, чем идейное), то, конечно, было в это время много таких действий, в которых господствовал дух национально-племенной; но мы напрасно будем искать проявлений духа национально-культурного за все 25-летие, истекшее от Крымской войны до <18>81 года.
Эпоха была либеральная; во многих отношениях прямо даже революционная, – и вот вместе с либерализмом и с революцией процвел у нас впервые и национализм племенной.
В самом начале <18>60-х годов обнаружились <… > первые югославянские освободительные движения, которым и правительство, и политическая литература наша так долго без разбора потворствовали. Движение болгарских рационалистов против вселенской Церкви встречало, например, у нас столько же сочувствия (если не более), сколько и восстания сербских земель против султана. В этом случае племенная политика наша была сознательная и преднамеренная. Она до того была преднамеренная, что мне самому в этих <18>60-х годах пришлось читать две официальные записки. Одна – из Петербурга – начиналась словами: «Дальнейшее существование Турецкой империи сделалось для нас в высшей степени невыгодным»… И дальше следовали вопросы, как бы разрушить эту империю, не воюя самим. Вторая – ответ на первую – начиналась так: «Православная политика на Востоке решительно устарела». А за этим следовал проект естественного деления Турции по племенам; Царьград же… предназначался стать «вольным городом»!!! Я ничего не имею против не только естественного, но даже и неизбежного в этом случае деления турецкого наследства по племенам; но Царьград – вольный город – это одно уже бросает яркий свет на все остальное!.. И доказывает – как мало тогда боялись космополитизма и революции. Как не умели вовсе видеть их в своих собственных планах и действиях!
Когда касалось до югославян, наша национальная политика того времени была не только племенная (это бы еще в этом случае не беда, ибо здесь племя было связано с Православием), но она была прямо противоосновна – в болгарском вопросе.
Когда же дело коснулось не единоверных болгар и сербов, а единоплеменных, но иноверных поляков{15}, то национальное дело наше благодаря вражде приняло оборот более благоприятный: здесь нам поневоле пришлось схватиться между прочим и за Православие – как за лучшее оружие для борьбы с польским католичеством.
Здесь, именно благодаря упорству и вражде поляков, национальное дело наше получило более религиозно-культурную окраску.
Хотя все-таки, зная тогдашнее настроение наших правящих сфер, понимаешь слишком ясно, что и в польском деле государственно-племенной русизм был главной нашей целью, а Православие только удобным подспорьем.
Многие, я думаю, помнят бывшее в то время между Катковым и Аксаковым важное разногласие. Катков, не отказываясь, конечно, и от Православия, имел главным образом в виду русизм. Аксаков же, напротив того, старался напомнить о том, что русский народ таких православных немцев, как Розены (например, и других, которых фамилий я не помню), считает своими, а русских католиков – подобных Гагарину и Мартынову – он никак своими не сочтет [5] .
5
Мое возражение Аксакову на эту постановку вопроса. Мало ли что там народ и т. д. Не в русском народе центр тяжести – а в Православии самом.