Культурология. Дайджест №3 / 2014
Шрифт:
Появились художники нового движения. Они больше не были возбудителями легкого волнения. Они больше не были носителями голого факта. Мгновение, секунда импрессионистского творения была для них пустым зерном в мельнице времени. Они не были больше рабами идей, бед и личных трагедий буржуазного и капиталистического мышления. Чувство открылось им беспредельно. Они не глядели. Они взирали. Они не были фотографами. Они имели свое лицо. Вместо вспышки они создали продолжительное волнение. Вместо момента – действие во времени. Они не показывали блестящего циркового представления. Они хотели переживания, длящегося долго. Великое трансформирующее вселенское чувство было направлено, прежде всего, против молекулярного дробленого мира импрессионистов. Земля, бытие предстали как величественное видение, включавшее в себя людей и их чувства. И они должны были быть осознаны в своей сути и своей первозданности. Великая музыка поэта – это его герои. Они величественны у него только тогда, когда величественно их окружение. Они не героического формата – это привело бы лишь к декоративности, – нет, они величественны в том смысле, что их бытие, их переживания – часть великого бытия неба и земли, что их сердце, родственное всему происходящему, бьется в едином ритме с миром. Для этого были необходимы по-настоящему новые художественные формы. Необходимо было создать новый образ мира, который не имел бы ничего общего с питающимся лишь опытом образом мира натуралистов, ничего общего с дробленым пространством, давшим импрессию, мимолетное впечатление, – образ мира, который выразил бы нечто во много раз более простое, подлинное, и потому прекрасное. Земля – исполинский пейзаж, созданный для нас Богом. На него надо смотреть так, чтобы ничего его от нас не заслоняло. Никто не сомневается, что не может быть настоящим то, что предстает перед нами как внешняя реальность. Реальность должна быть создана нами. Мы должны докопаться до смысла предмета.
Нельзя довольствоваться лишь описанным фактом, принятым на веру или являющимся плодом воображения, картина мира должна иметь чистое, не искаженное отражение. Но таковое есть лишь в нас самих. Так все пространство художника-экспрессиониста становится видением. У него не взгляд – у него взор. Он не описывает – он сопереживает. Он не отражает – он изображает. Он не берет – он ищет. И вот нет уже больше цепочки фактов: фабрик, домов, болезней, проституток, крика и голода. Есть только видение этого. Факты имеют значение лишь настолько, насколько позволяют художнику проникнуть в сокрытое за ними. Он видит человеческое в проститутках, божественное в фабриках. В отдельном явлении ему открывается то великое, что составляет мир. Он дает более глубокий образ предмета, ландшафт его искусства – огромный райский, изначально сотворенный Богом ландшафт, что прекрасней, красочней и бесконечней, чем тот, который наши глаза способны воспринять в своей эмпирической слепоте, изображать который не принесло бы радости – искать же в нем глубокое, сущностное, духовно прекрасное значит ежесекундно иметь дело с новыми открытиями и новыми радостями. Все приобретает связь с вечностью.
Больной – не только калека, который страдает. Он становится самой болезнью, его тело излучает муки всего его существа, вызывая сострадание у создателя. Дом – это не только предмет, не только камень, не только объект зрения, не только четырехугольник с атрибутами прекрасного или жалкого существования. Он поднимается выше всего этого. И нужно исследовать его изначальную суть до тех пор, пока не проявится сокрытая в его глубине форма, пока дом не встанет во весь рост, освобожденный от затхлой зависимости от действительности, пока в нем все до последнего уголка не определится, не просеется до того выражения, когда, даже рискуя своей привычной внешностью, он будет готов окончательно выявить свой характер, пока не воспарит или рухнет, пока не придет в движение или не застынет, до тех пор, пока не исполнится все то, что в нем заложено, но до поры еще дремлет. Проститутка отныне – не только существо, накрашенное и обвешанное аксессуарами ремесла. Она явится ненадушенной, без румян, без сумки, не будет раскачивать бедрами. Ее подлинная сущность должна исходить из нее самой, чтобы простота формы взрывалась пороком, любовью, вульгарностью и трагедией, наполняющей ее сердце и составляющей ее ремесло. Ведь зримая действительность ее существования значения не имеет. Ее шляпка, ее походка, ее губы – это суррогаты. Ее существо не исчерпывается ими. Мир перед нами. Было бы бессмысленно повторять его. Застать его в состоянии высшей истомы, в его наиподлиннейшей сути, застать и воссоздать – вот величайшая задача искусства.
Каждый человек теперь не только индивидуум, связанный долгом, моралью, обществом, семьей. Он в этом искусстве становится не чем иным, как самым возвышенным и самым жалким существом на свете – он становится человеком. Здесь заключено то новое и то неслыханное по сравнению с предыдущими эпохами. Здесь буржуазная мировая мысль наконец-то забуксовала. Здесь больше нет обстоятельств, затуманивающих образ человеческого. Никаких семейных историй, никаких трагедий, возникающих из столкновения условностей и потребности свободы, никаких бытовых пьес, никаких грозных шефов или жизнерадостных офицеров, никаких кукол, висящих на нитях психологических мировоззрений и играющих пьесу об этом созданном и сконструированном человеком общественном существовании, с его законами, точками зрения, заблуждениями и пороками. Сквозь все эти суррогаты безжалостно проникает взор художника. Оказывается, они были лишь фасадами. За кулисами и под ярмом оставленных в наследство фальшивых ощущений не скрывается ничего, кроме человека. Не белокурая бестия, не подлый примитивный человек, а человек простой, безыскусный. Его сердце дышит, его легкие полны страсти; он отдается Творению, но он не часть его, мир таков, каким он его отражает. Он устраивает жизнь, руководствуясь не мелочной логикой, не следствием, не постыдной моралью и причинностью, а лишь беспрецедентным мерилом своего чувства.
С тех пор как его нутро вырвалось наружу, он связан со всем. Он понимает мир, он сросся с землей. Он твердо стоит на ней, его страсть охватывает видимое и увиденное. Человеком, наконец, опять овладели большие непосредственные чувства. Вот он стоит перед нами, абсолютно первозданный, весь пропитанный волнами своей крови, и порывы его сердца столь очевидны, что, кажется, его сердце нарисовано у него на груди. Он больше не фигура. Он, действительно, человек. Он часть космоса, вернее, космического чувства. Он в жизни не мудрствует лукаво. Он идет прямой дорогой. Он размышляет не о себе, он изучает себя. Он не бродит вокруг вещей, он проникает в их сердцевину. Он не недо-, не сверх-, он лишь человек, трусливый и сильный, добрый, подлый и прекрасный, такой, каким его Бог, создав, отпустил в наш мир. Поэтому все те вещи, чью сердцевину, чью настоящую сущность он способен увидеть, ему близки. На него не окажешь давления, он любит и борется по собственному побуждению. Единственное, что им руководит – его большое чувство, а не искусственное мышление. Таким образом, он может, все более вдохновляясь, достигать состояния высочайшего воодушевления, великого экстаза души. Он возносится до Бога вершиной чувства, достичь которой можно лишь при неслыханном подъеме духа. И все ж эти люди не безрассудны. Просто их мыслительный процесс имеет другую природу. Они не зашорены. Они свободны от рефлексий. Их переживания не совершают кругов и поворотов, их не волнует эхо. Их чувства движутся по прямой. В этом состоит высочайшая тайна этого искусства. Оно лишено привычного для нас психологизма. Тем не менее их чувства глубже. Их чувства выбирают простейшие пути, не те – извилистые, созданные человеком, не те – опозоренные человеком способы мышления, которое, будучи направляемо известной причинностью, никогда не сможет быть космическим.
Из психологической сферы применяется только анализ. Он применяется, чтобы раскрывать, контролировать, делать выводы, объяснять, а не показать свое всезнайство, выказать свой лицемерный ум, идущий все-таки лишь по следам результатов, которые и без того очевидны нашим глазам, слепым к великому чуду. Ибо не будем забывать: все законы и психологические связи между жизненными циклами придуманы нами самими, нами же восприняты и приняты на веру. Для необъяснимого, для мира, для Бога в психологической сфере нет объяснения. Лишь пожимание плечами, лишь отрицание. Поэтому это новое искусство позитивно. Так как интуитивно. Так как, имея простейшие чувства, оно с готовностью, но тем не менее гордо отдаваясь великому чуду бытия, обладает свежими силами для активной деятельности и страдания. Эти люди не идут окольными путями спиритуальной культуры. Они отказываются от себя во имя Божественного. Они прямолинейны. Они примитивны. Они просты, потому что простейшее – самое трудное и самое сложное, но оно приводит к величайшим открытиям. И мы не заблуждаемся: только в конце всего сущего нас ждет простота, только в конце прожитых дней жизнь входит в спокойное непрерывное русло. И так получается, что это искусство, так как оно искусство космическое, достигает больших вершин и глубин, чем какое-либо другое – импрессионистское и натуралистическое, но при условии, что его представители обладают силой.
С отпадением психологического аспекта исчезает вся декадентская возня, затрагиваются самые насущные вопросы, ведется наступление на большие жизненные проблемы. Совершенно по-иному открывается мир навстречу разгорающемуся чувству. Огромный райский сад Бога открывается за миром вещей, если смотреть на них нашим бессмертным взглядом. Тогда распахиваются широкие горизонты. Однако новый непривычный способ видения часто искажает для человека изображаемое. А так как он глядит и не видит, новые очертания для него обманчивы. Человеку неподготовленному это видение представляется чем-то далеким, примитивный же предмет, напротив, понятным и близким. Удаление психологического аспекта диктует строению художественного произведения другие законы, требует более благородной структуры. Исчезает второстепенное.
Внутреннее устройство, среда остаются лишь слегка обозначенными, они – как короткий набросок на раскаленной массе души. Искусство, которое хочет только подлинного, исключает второстепенное. Нет больше Entremets 11 , нет Hors-d’oeuvre 12 , отныне никакого мудрствования, коварно вводящего в заблуждение, ничего эссеистического, обо всем говорящего в общих чертах, ничего декоративного, имеющего целью внешнее украшательство. Нет, существенное и важное следуют друг за другом. Целое приобретает чеканные очертания, ясные линии, строгую сжатую форму. Нет больше дряблого живота, обвислых грудей. Торс художественного произведения, вырастая на стройных тугих бедрах и становясь все более благородным, превращается в натренированное соразмерное туловище. Пламя чувства, сливающегося непосредственно с сердцевиной вселенной, овладевает этой непосредственностью и поглощает ее. Ничего другого не остается. Порой в сильном порыве чувства увлеченность произведением настолько сплавляет все воедино, что оно может показаться искажением. Но структура произведения доведена до последней степени напряжения, жар чувства так накалил душу творящего, что она в своем стремлении к безмерному начинает исторгать неслыханное. Это стремление отчетливее всего проявляется в живописи, яснее всего – в скульптуре. В литературе сжатие и видоизменение формы, хоть и предпринимаются не впервые, никогда доныне не достигали такой проникновенности и такой радикальности и поэтому приводят в замешательство.
11
Легкое блюдо, подаваемое перед десертом (франц.)
12
Закуска (франц.)
В скульптурах Родена поверхности еще разорваны, каждая линия, каждый жест еще ориентирован на эффект, на мгновение, на однократное действие, короче: они выражены мгновением и при всей выразительности подчинены психологической идее. Один мыслит, двое других целуются. Все остается происшествием. У современных же изображений поверхности даны мгновенным контуром, складки разглажены, вылеплено только существенное. Но изображение передает типичное, более не подчиненное одной мысли. Теперь это не только трепет одной секунды, изображение приобретает значимость во времени. Отсутствует все второстепенное. Суть дает идею: отныне предметом изображения будет не мыслящий, нет – мышление. Не двое слитых в объятии, нет – само объятие. Тот же самый инстинктивно царящий закон, который исключает, не отрицая, закон, по которому лишь избирается момент, соединяющий точки, магнетически тяготеющие друг к другу, он дисциплинирует структуру письма. Предложения укладываются в ритм не так, как это делается обычно. Они подчинены одной цели, единому потоку духа, рождающему только сущностное. Они во власти мелодики и словотворчества. Но в этом нет самоцели. Предложения в длинной единой цепи служат духу, который их формирует. Им известен только путь духа, его смысл. Они сочленяются друг с другом, звено к звену, проникают друг в друга, более не связанные ни буфером логического перехода, ни упругой, показной шпаклевкой психологии. Их эластичность находится в них самих. Так же и слово обретает другую силу. Описательное, обсасывающее предмет со всех сторон исчезает. Для него нет больше места. Слово стало стрелой. Оно поражает нутро предмета и одухотворяется им. Выкристаллизовывается подлинный образ вещи. Отпадают слова-вставки. Глагол удлиняется, заостряется, напряженно стараясь найти четкое истинное выражение. Прилагательное сливается в единый сплав с носителем словесной мысли. Оно тоже не должно описывать. Оно должно самым сжатым образом выражать сущность. И только сущность. Но именно эти второстепенные вещи, не главные цели, мешают обычно успеху дискуссий. Вопросы словесной техники сбивают с толку, становятся предметом насмешек. Их принимают за блеф. Никогда еще в искусстве техника исполнения не была в такой степени продуктом духа, как здесь. Не непривычная форма создает уровень художественного произведения. Не в этом ее цель и ее идея. Натиск духа и бурная волна чувства превращаются в сплав. И уже из этой просеянной, очищенной формы вырастает идея возникающего произведения. Но человечество знать не хочет, что под внешней формой всегда скрывается непреходящее. Дух, возносящий вещи на более высокое существование в иной форме, чем та, в которой они воспринимаются чувственным ощущением в нашем ограниченном мире, человечеству не ведом.
От осознания этого нас отделяет до смешного малое расстояние. Однако человечество еще не знает, что искусство – только этап на пути к Богу. Но цели находятся там, где Бог. Лучи человеческого сердца уходят к нему, отрываясь от земной оболочки. Личное перерастает во всеобщее. Прежнее преувеличенное значение единичного подвергается более сильному воздействию идеи. Богатство снимает с себя внешнее облачение и становится богатым в своей простоте. Все вещи возвращаются к своей сути: к простоте, всеобщности, сущности. Сердца, направляемые таким непосредственным образом, бьются свободно и широко. Действие наполняется благоговением также и в рядовых ситуациях. Элементы живут по великим законам. Так целое становится одновременно и этическим. Но вот внезапно возникают родственные черты. Их истоки – не в предыдущем поколении, от которого это искусство отмежевывается во всем. Они не в чем-то отдельно взятом – не в готике, не в национальном, не у Гёте, Грюневальда или Мехтильды Магдебургской. Не в романской крипте, не у Ноткеров, не у Отто Третьего, не у Экхарта, не у Кретьена де Труа, не в заклинаниях. История души не движется столь просто по логическому конвейеру былого.
Конец ознакомительного фрагмента.