Квартет Розендорфа
Шрифт:
Дав мне денег и адрес гостиницы в Тель-Авиве, Кляйнер простился со мной, заручившись обещанием, что я буду его гостем, когда оркестр будет выступать в Хайфе.
Он хочет представить мне нескольких своих друзей — любителей музыки.
Мы провели вместе всего час, а у меня уже успела возникнуть настоящая потребность чувствовать его рядом. С его уходом я словно остался в полном одиночестве. Наверное, во мне снова усилился страх перед анонимностью. Мне необходимо, чтобы меня кто-то знал, будто такое знакомство защищает меня от чужих. С самой первой минуты я не нашел общего языка с женщиной, сидевшей рядом со мной. Она говорила на идише, и мой немецкий ее раздражал. По ее мнению, всякий еврей знает идиш, а тот, кто упорно говорит по-немецки, попросту задается. Она хотела, чтобы я отнес скрипку в багажное отделение. Держа скрипку между ног, чтобы предохранить ее от толчков, я как будто вторгаюсь в ее сферу, охватывающую две трети сиденья, — ведь я худ, а она толста. Быть может, ей пришло в голову, что я раздвинул ноги, чтобы коснуться ее толстой ляжки. Эгон прав: мы — демократы, любящие народ издали.
Горный кряж сопровождал нас на довольно длинном отрезке пути. Потом открылось пространство с низкими холмами, а на них вдали виднелись арабские деревни. Легко различить, где еврейское поселение, а где арабское. Арабские выглядят так, будто вросли в землю в незапамятные времена.
Поездка прошла без особых происшествий. В одной арабской деревне подросток стукнул по оконной сетке разбитой доской, но никого такое враждебное действие не взволновало. Из всех местных неприятностей осталась только мясистая ляжка женщины, боровшейся за свои права. Но все же я вздохнул с облегчением, когда мы выбрались на приморскую низменность и поехали по территории, сплошь заселенной евреями. В жизни не приходилось мне видеть такого обилия апельсинов.
К вечеру небо нахмурилось. Под пасмурным небом я почувствовал себя как дома. Въезд в Тель-Авив я пропустил. Немудрено: он совсем не похож на большой город. Это плоский городишко — ни промышленных районов, ни делового центра. Несколько новых домов в стиле баухауз воспринимаются как-то неожиданно. Под ненастным небом можно на миг поверить, что находишься в рабочем квартале в предместье какого-то немецкого города. Но большинство домов одноэтажные или двухэтажные, в деревенском стиле, с красными черепичными крышами.
В первые часы на новом месте все детали резко запечатлеваются в памяти. Маленькие, незначительные фактики наполняются смыслом. Поведение отдельных, случайных людей становится характеристикой местности: надувший меня шофер такси, который потребовал, чтобы я уплатил еще за двоих пассажиров, — они вызвались мне помочь и так проехали какое-то расстояние; неуклюжий рассыльный из пансиона, предоставивший мне самому справляться с багажом; прохожий, наткнувшийся на меня и чуть не выбивший у меня из рук скрипку, — и у него еще хватило наглости возмущаться тем, что я загораживаю весь тротуар.
Несколько дурных знаков в начале пути. Когда вам плохо, каждый скверный случай становится предзнаменованием будущего.
Ну, начал жизнь с левой ноги, сказал я себе.
Потом усмехнулся — человек прыгает в бурное море и ворчит, что вода холодна?
Прибытие в пансион Гелы Бекер было похоже на погружение в теплую ванну. Прихожая, где уже горело несколько скромных светильников, до удивления походила на прихожую одного из пансионов вредней руки на берегах Рейна: сверкающие чистотой скатерти с вышивкой по краю; старинные подсвечники возле тонкой вазочки, где стоял один цветок; салфетка, скрученная в посеребренном кольце; ватные бабы на чайниках, точно наседки, сберегающие тепло в гнезде; картины на стенах изображают прелестные лужайки, прозрачные озера или вершины гор, покрытые вечными снегами; резные буфеты, снизу закрытые деревянными дверками, где скрывается то, что нет смысла выставлять напоказ, а сверху — створками из отдельных квадратиков стекла, которые подчеркивают блеск высящихся за ними хрустальных бокалов. Теплый, трепетный голос невысокой кругленькой женщины с более красивым, чем фигура, лицом — она поднялась с места, как только увидела меня, и пошла мне навстречу мелкими китайскими шажками.
— Герр Розендорф… — сразу и вопрос и ответ.
Хозяйка пансиона собственной персоной. Голос, зазвучавший у меня в ушах, как забытая мелодия, пришедшая на ум в тот миг, когда тебе захотелось ее припомнить. Заметный берлинский акцент, от которого у меня сдавило горло.
— Я слышала вас в Берлине в двадцать девятом, вы бесподобно играли Шуберта (фон ден Бургер там порядочно сфальшивил, ну да ладно…). Сюда, пожалуйста…
Точно твердая почва под ногами. Клочок родины в чужой стране.
Мысль о том, что я забыл на пароходе одежную щетку, перестала меня раздражать. Даже галдеж, доносившийся из распахнутого окна и мешавший немного подремать перед предстоящим ужином в обществе Гелы Бекер (сегодня я почетный гость), воспринимался как обстоятельство, из коего можно извлечь утешительные выводы.
Гомон этот был шумом волн, в который врезались танцевальные мотивы с площадки перед кафе, расположенным на берегу моря. Крикливый саксофон и расстроенное пианино. Несколько немолодых пар грузно кружатся там под музыку. Есть в этой помехе и некая положительная сторона. Приятно убедиться, что здесь идет та же мелкобуржуазная жизнь с ее утешительной пошлостью и поверхностной музыкой, доступной всякой душе («скверные музыканты — самые яркие представители народа», — сказал Пруст).
Мне вспоминаются слова брата Вальтера (правоверный марксист, ныне политический беженец в Голландии): «Повсюду, где существуют удовольствия среднего класса, которыми хочет наслаждаться пролетариат, есть шансы и у более «высокой» музыки. Новая буржуазия, которой еще не удалось освободиться от мелкобуржуазной системы понятий, усваивая праздные удовольствия аристократии, придает им святость».
(Вальтер произнес эту сентенцию, когда стало ясно, что я сделаюсь «прислужником хозяев жизни». Оба мы вышли из одного источника — буржуа Моисеева закона, утаивающие свое польское происхождение. Я стал музыкантом, а он революционером. Выражение «прислужник хозяев жизни» порядочно меня раздражало. Я служу самым высоким ценностям западной культуры. Он улыбнулся в ответ: «Учиться никогда не поздно». Но всякий раз как нам, участникам квартета, приходилось угождать музыкальным меценатам, чтобы они и нам уделили толику своих милостей, мне вспоминались слова брата. Теперь я впервые нашел в них какое-то утешение для себя. Я мог сказать в душе: теперь я сверчок в стране прилежных муравьев. Здесь есть еще несколько праздношатающихся, кроме меня. И есть здесь музыка для пролетариата. Значит, я здесь нужен для повышения уровня культурной жизни…)
Из беседы с Губерманом мне запомнились, в числе прочего, и такие слова: повсюду, где есть состоятельная публика (собирающая программки концертов, партитуры, а иногда и использованные абонементы, будто это знаки отличия или почетные награды), вы найдете и просвещенного рабочего, готового отречься от испытанных простонародных удовольствий и купить билет на концерт. Он подпирает усталой своей спиной стены далеких концертных залов, дремлет себе там из почтения к культуре, которую не может обрести, к возвышенным звукам музыки, родившейся из иной боли (Губерман обещал проводить специальные концерты для рабочих по сниженным ценам. «Им надо дать самое лучшее, — сказал он, — ведь они строят нашу родину»).
Первый ужин на новой родине — такой же, как последний на старой. Госпожа Бекер в черном вечернем платье, ожерелье из драгоценных камней в вырезе приличного буржуазного декольте, улыбка радушной хозяйки. (Кляйнер сказал: «Первые четыре дня вы ее гость. Не предлагайте платить и не задавайте вопросов. Потом о вас позаботятся».) На столе фарфоровый сервиз, украшенный цветочками четырех оттенков; бутылка красного вина, сквозь которую двоится пламя свечей, горящих в серебряном подсвечнике; одинокая роза опирается на стебель спаржи; хрустальные бокалы и стеклянные рюмки, посеребренные столовые приборы; солонка и перечница, выполненные вдохновенным ремесленником, похожие на маленькие статуэтки эпохи барокко — я четко помню все подробности, обычно ускользающие от меня, — очевидно потому, что каждая из них выступала в ряду других знаков, долженствующих неоспоримо свидетельствовать о наличии культурной публики, которая, поднимаясь из-за такого стола, направляется к экипажам и едет в концертный зал; и даже «семейное», по свидетельству излучающей симпатию фрау Бекер, меню (быть может, чуть более «семейное», чем мне бы хотелось) изливает воспоминания о Германии — не только из-за рейнских вин и наиболее ярких примет немецкой кухни (мне подумалось, что можно было и отказаться от кислой капусты — слишком грубый намек), но именно из-за способа приготовления кушаний, из-за гвоздики в жарком, как принято в наших местах, из-за яблочного штруделя, который подают с процеженным кофе перед коньяком.
(Спрашиваю себя, смог ли бы я оплатить из своего жалованья такой пир, но, по совету Кляйнера, отгоняю всякую мысль, способную омрачить радость встречи с культурной, воспитанной женщиной, обладающей тонким вкусом. Грета могла бы мной гордиться: я на диво спокоен и умиротворен. Ни на секунду не возникает у меня потребности настроить свои струны на «камертон» госпожи Бекер. Она же ведет себя как японка, угадывающая все желания мужчины, которого развлекает. Гость — ее господин. Вам остается только устроиться поудобнее в кресле и позволить ей ублажать себя.)