Кватроченто
Шрифт:
Чего же хотели Пацци? Чем они были недовольны? Возможно, им не нравилось быть обязанными Великолепному. Есть люди, не переносящие, когда их вытягивают из затруднений. Они чувствуют себя униженными, если за них хлопочут, или считают, что остались в долгу, и это тяготит их.
Но ведь были же знаки, приметы, по которым Лоренцо мог догадаться о комплоте, о желании врагов поскорее убрать его. Заем в сорок тысяч дукатов, выданный Папе Сиксту IV для покупки Имолы, был ясным свидетельством громадных амбиций семейства Пацци. Лоренцо поспешил предупредить друзей, чтобы те отказали Папе в деньгах, потому что новые территории, приобретенные папским государством, — это новые источники налогов, которые пойдут на пользу соперникам Флоренции. Почему Пацци осмелились бросить вызов Великолепному в такой важнейшей области, как внешняя политика республики? И в особенности — как Лоренцо не увидел в этом поступке объявления войны, сделанного по всем правилам? Обо всем этом я спрашивала профессора Росси, с которым мы регулярно встречались.
— Мы игнорируем знаки и видим лишь то, что хотим, — пояснил он однажды. — Это в той или иной мере свойственно всем. Подумай, как часто мы не прислушиваемся к голосу здравого смысла и запираемся в клетке своих вымыслов. Кто захочет жить в постоянной тревоге, объятый страхом или паранойей? — Он поднял глаза, эти свои светло-коричневые глаза, и посмотрел на меня с такой пронзительной настойчивостью, словно в глубине его зрачков уже можно было прочесть твердое суждение. — Но ты ведь не поддашься искушению стать на чью-то сторону, верно? — Он укоризненно покачал пальцем. — Ради бога, Анна, ты ведь слишком умна, чтобы делать типичные ошибки новичков. Не воспринимай буквально все, что пишет Мазони. Имей в виду: он находился под покровительством Медичи, как Боттичелли или Полициано. Естественно, они превозносили своего благодетеля. Многие из тех, кто зарабатывал на жизнь кистью или пером, были вынуждены петь дифирамбы и сочинять славословия. Этот род зависимости возник не вчера. — Взгляд профессора был полон намеков и умолчаний. Когда он говорил о том, что знал досконально, вся его робость улетучивалась. Я подумала, что студентки не могут устоять перед этими вертикальными морщинками в углах рта, словно вырезанными ножом. — Лоренцо можно назвать великим, но святым он не был точно.
— Я и не говорю, что был, — стала я защищаться, но подспудно чувствовала себя изобличенной.
Нет, я была не за Лоренцо, а против предательства, грязной игры, кинжала в спину от мнимого друга. Вот что меня пугало во всей этой истории. Не борьба за власть, не политические амбиции — их можно порой понять и даже оправдать, — а то, что от заговора попахивало подлостью. Что-то за этим крылось дьявольское, слишком дьявольское, иногда мне казалось, что я слышу за спиной змеиное шипение. Но как все это объяснить профессору?
— Историки, — продолжал он, — ослепленные блеском Медичи, всегда были настроены против Пацци. Тебе не кажется, что пора чуточку восстановить равновесие? Тем более в нашу эпоху, когда атаки террористов и громкие политические убийства похоронили все рациональные доводы. Сегодня больше чем когда-либо мы должны прибегать к разуму.
Аргументы профессора были безупречными, но я не могла двигаться дальше, не вставая ни на чью сторону. Как рассказывать о таком, как оставаться нейтральной, если те люди действовали страстно и убежденно? Все мои запасы эмоций тратились на документы, которые я изучала. Я прекрасно знала, что такая вовлеченность не рекомендуется исследователю, что нужно применять строго научные методы, дистанцироваться от событий прошлого. Но в глубине души я сомневалась, что научная беспристрастность так уж полезна; кроме того, считала я, раз факты неполны, их интерпретация зависит исключительно от меня, и тут уж нельзя остаться чистенькой.
И я вовлеклась в события с такой горячностью, будто от этого зависела моя жизнь. Наверное, работа стала еще и средством прогнать сны, которые одолевали меня. Мне снилось, как я иду по улице, рядом — знакомая долговязая фигура профессора, руки он держит в карманах, черты лица словно выточены из дерева ножом. Я знала, что он старше меня на двадцать лет, что он ведет себя со мной как отец — разве только не ворчит: «Чем ты питаешься?» — но кто же способен управлять снами… Все в нем интриговало меня — приступы молчания с отсутствующим выражением лица прямо посреди разговора, будто им овладевали безмерная усталость или мрачные мысли, его старание вернуться обратно к собеседнику, когда лицо внезапно прояснялось и он продолжал говорить как ни в чем не бывало. Я сгорала от желания раскрыть тайну профессора. Любопытство всегда было самой надежной из ловушек, которые расставляла мне любовь.
Я взяла сэндвич, налила себе кока-колы и вновь принялась стучать по клавишам, уткнувшись носом в экран и забыв обо всем на свете. Засиживаясь допоздна, я не раз уже наблюдала первые проблески зари и на их фоне — черные точки: кипарисы церкви Санта-Мария-Новелла и колокольни церкви Оньисанти, с которых доносился звон к заутрене.
Временами, отрываясь от монитора, я утыкалась взглядом в портрет Федерико да Монтефельтро, пришпиленный к стене. Глаза его были ровно на той же высоте, что и мои. Какую роль играл он во всей этой заварушке? Я старалась связать концы с концами, но они постоянно повисали в воздухе, словно все пути, избранные для исследования, не сходились в один, а разбегались все дальше. А есть ли у меня что-нибудь твердое, бесспорное? — спросила я себя и тут же ответила: есть. Это заговор самых высокопоставленных персон против Медичи. Есть имена главных участников: семейства Пацци и Сальвиати, Папа Сикст IV и его союзник, король Арагона и Неаполя. Но мне все яснее представлялось, что для обеспечения своих интересов на границах с Флоренцией оба вполне могли начать обычную войну по всем тогдашним правилам, а не развязывать бойню в соборе. Есть девять тетрадей Мазони с его впечатлениями от многих персонажей и событий, связанных с заговором, правда, все это чертовски трудно расшифровать. Есть очень странная картина, которую зачем-то прячут от глаз публики, картина, подаренная Лоренцо Великолепным Федерико да Монтефельтро. Есть человек, который наблюдает за мной, стоя у стены, с непостижимым выражением лица.
Полуприкрытые глаза герцога Урбино, казалось, не смотрели никуда и были полны печали — но не вялой, меланхолической печали, а тщательно сдерживаемой горечи. Каждый день я находила в портрете что-то новое, почти неуловимые изменения, необъяснимые в неподвижной картине. Мне пришло в голову: вдруг он оживает из-за каких-то религиозных обрядов? Шея у него была широкой и мощной, но зеленовато-желтый цвет лица как будто говорил о больной печени. Самой заметной деталью профиля был резкий излом носа. Так или иначе, от герцога веяло глубокой флегматичностью. Кожа была дряблой, и обрисовывался двойной подбородок, хотя, казалось бы, мышцы были напряжены, а зубы крепко сжаты. Увядание особенно было заметно по уголкам тонких губ. По-моему, именно здесь и крылась загадка герцога: не знаю почему, но я была уверена, что он равнодушен к плотским сношениям. Те, кто от рождения обладает этим бесценным даром, стоят выше прочих смертных, не ведая человеческих слабостей, — и невозможно без ужаса думать о том, в какую жуткую гримасу способна превратиться улыбка на безгубом лице.
Главное же — передо мной упрямо вставала картина: крестьянин глотает зайца, целиком, со шкурой. Каких издевательств можно ждать от человека, заставляющего браконьера заживо съесть русака? Я раскипятилась настолько, что сорвала портрет со стены и спрятала его в книгу Вазари. Колдовство закончилось.
Однажды утром я узнала по радио из квартиры синьора Витторио, что Джулиану Сгрену наконец освободили, хотя потом ее чуть не прикончили по ошибке американские солдаты, обстреляв машину, в которой журналистка ехала с КПП. Всего по автомобилю выпустили триста или четыреста пуль меньше чем за полминуты. С такими друзьями не нужно никаких врагов. В Рим она вернулась с переломанной ключицей, подавленная смертью своего ангела-хранителя, но живая.
Дни становились длиннее, крыши и внутренние дворики расцвечивались невиданными прежде красками: суриком, охрой, сиеной, веронской зеленью… Иногда луч солнца, падая на терракотовую черепицу, рождал во мне ожидание какого-то внутреннего откровения. Так после долгой зимы в Сантьяго, после многомесячных дождей, проглядывало солнце — и начиналось буйство жизни, преображавшее мир. Мы сидели в одних рубашках на ступеньках площади Кинтана, греясь на солнце, как ящерицы, читая, наигрывая на гитаре мелодии Лео Ферре или Леонардо Коэна, которые принадлежали к поколению наших отцов и поэтому притягивали нас больше. Это был мой Сантьяго, тайный круг, очерчивающий юность, вечный город, подобно Флоренции или Риму, в котором я могла остаться навсегда. Но я решила попросить грант и уехать. Вечные города нужно покидать вовремя, не то превратишься в соляной столп. А теперь это же самое солнце спасало меня от мрака во Флоренции. Стебли бугенвиллей взбирались по балкону синьоры Чиприани, и нежные розовые бутоны скрывали облупившуюся стену. Весь город, казалось, распахивается навстречу свету. И вот на вершине доверия к миру, когда я меньше всего ждала этого, зазвонил телефон.
— Анна, это Франческо Феррер, я звоню из клинической больницы. Приезжай, если можешь.
— Что случилось? — встревоженно спросила я.
— Это с Джулио. Не волнуйся, он вне опасности, но полиция хочет задать тебе пару вопросов.
XVIII
Художник уже несколько часов предавался размышлениям, не произнося ни слова. Нахмурившись, заложив руки за спину, он шагал от стены к стене в таком расстройстве, что мальчик стал опасаться, не наступит ли очередной кризис, особенно когда тот неожиданно повернулся — вертикальное пламя масляной лампы, подвешенной к балке, отбрасывало на лицо призрачные отсветы — и, схватив на ходу плащ, вышел и хлопнул дверью, не препоручив себя ни Богу, ни дьяволу.
— Подождите, учитель! — взмолился мальчик, спеша вслед за ним и скупым движением забрасывая складку плаща на левое плечо.
В преддверии торжества вид города сильно переменился — во Флоренцию стекалось множество крестьян из округи на шумные пасхальные празднества с вином, фейерверками и колокольным звоном, которые длились восемь дней. Всадники на чистокровных жеребцах, стук барабанов и звон погремушек мирно уживались с тайными собраниями во дворах ремесленных цехов. Сотни глаз смотрели наружу из полумглы, сквозь прикрытые ставни, и хотя никто не мог сказать в точности, что происходит на самом деле, кое-кому удавалось заметить, что в воздухе разливалась какая-то тревога. Она ощущалась сильнее всего в кварталах, где громоздились душные гостиницы, где запах капустной похлебки смешивался с запахом пота юных пастухов-горцев, которые бродили от двери к двери, предлагая молоко пятнистых коз. Кроме жителей гор и паломников город наводнили чужестранцы всех мастей, пизанцы и перуджийцы — они заполонили таверны и постоялые дворы, располагаясь на ночлег даже на паперти Санта-Мария-Новелла и францисканской церкви Санта-Кроче, а порой и в амбарах, служивших приютом тем, кому не досталось комнатки.