Квинт
Шрифт:
Велент был далеко не идеальным соседом. А иногда он уходил куда-то дня на два-три бродяжничать и возвращался с деньгами. Откуда они - Квинт боялся спрашивать. Вечерами Велент пропадал где-то в кабачках, которые он изучил все через неделю после того как появился в городе. К тому же он был груб! И как только вполне освоился и отбросил всякие церемонии, а произошло это скоро - он был не из стеснительных, - Квинт почувствовал эту грубость на себе в полном размере. О Боги, Боги! Как он умел унизить насмешкой, как грубо издевался над его неумелостью, когда по утрам учил фехтовать. Он бил его плашмя мечом по плечам. Непристойные солдатские остроты летели Квинту в глаза, а он все сносил молча, преданно, потому что, несмотря на грубость, все еще любил Велента как полубога. До того, как Велент бесцеремонно вошел в его жизнь, Квинт, конечно, умел немного обращаться с мечом, но даже не подозревал, что существует на свете такое отточенное до бритвенной остроты искусство, которое демонстрировал ему ужасный обожаемый учитель. Велент прожил с ним три года, и три этих года Квинт впоследствии не любил вспоминать. Ему самому казалась отвратительной та рабская покорность, с которой он принимал насмешки и удары. Его били, а он преданно смотрел в глаза. И если воспоминание об этом все же всплывало, оно горячим кошачьим когтем царапало, оставляя по себе ноющую изнурительную боль. Мечу он Квинта научил, и Квинт, правда, не превзошел, но почти сравнялся с наставником. Однако, своим поведением Велент сумел-таки охладить слепую привязанность Квинта (у него же просто не было другого объекта для привязанности!). И к концу этих трех лет издевательства старого бродяги-разбойника все чаще натыкались на скрытое раздражение. Неизвестно, чем бы все это закончилось, если бы не случайность. В один прекрасный вечер, когда Квинт впервые четко подумал, что Велент стал ему окончательно неприятен, Велент, как обычно, пошел шляться по городу, в случайной пьяной драке получил широкое отточенное лезвие в правую лопатку и умер на месте.
Когда Квинт узнал об этой смерти (ему сообщил, исполняя нелегкий долг, сосед из дома напротив), он просто окаменел лицом и, ни слова не проронив, просто закрыл перед вестником дверь. Тот недоуменно выругался и забыл. А Квинт почувствовал натянувшуюся, готовую лопнуть напряженную пустоту в душе и в горле. Он дошел до постели, медленно лег и пролежал так, не двигаясь, весь день. Так впервые в жизни он почувствовал одиночество, которому предстояло стать его спутником почти до самого конца. До Велента было, в сущности, такое же одиночество, но тогда оно было почему-то естественным и не трогало. Не ищите логики в человеческом сознании, в глубинных человеческих поступках. Не ищите хотя бы потому, что ее там нет. Делать в Капуе двадцатилетнему Квинту было уже нечего, да и оставаться здесь, в этом доме, ему было уже не под силу. Заниматься же продажей и всем тем, что называется улаживанием дел, у него не было ни умения, ни желания. Поэтому он просто бросил все как есть и отправился в Рим, нелюбимый пока неосознанно, из-за ассоциаций с Велентом. О, этот город, самый живой город в мире! Благословенны проклятия на тебя и прокляты благословения на тебя! Город, деспотичный в своей справедливости, город, жестокий в своем великодушии, город, высокомерный в своей заботе. Он дышал свежей, юной силой, заставлявшей старые, угасающие народы отступать, силой, истинный пределов которой никто не знал, даже сам Рим. Здравствуй, Италия, мать урожаев! Вот твой сын! Твое средоточие, плоть от плоти, кровь от крови, кость от кости. Все лучшее в Италии и все худшее в Италии - все собралось здесь, увеличившись стократно, все сконцентрировалось здесь, спаялось в единую ослепительную звезду. Здесь вершина порока и добродетели, все противоположности собраны здесь. Римлянин! Ты научись народами править державно... Страшная строка. Но верная. Римляне еще только учились, они еще только пробовали силы. Они с простодушной жадностью бросались на все, что блестит. И они уже начинали диктовать свою волю эллинам, в сравнении с которыми были детьми... Грубый Лаций. Рим еще только рос, еще только перешагивал за пределы Италии непобедимыми своими легионами, а в римском Сенате египетские цари решали династические споры, надменные селевкиды излагали территориальные тяжбы, а ахейские стратеги оправдывали свои войны. Suum quique. Рим проигрывал битвы, но не проигрывал войн. Этот невероятный народ не умел отступать. Он только продвигался вперед, вбирая в себя все без разбора. Он был не лишен благородства и умел награждать союзников. Лучше испробовать римскую дружбу, чем римскую силу. Многие могли бы это подтвердить. И, наконец, уже мир смотрел на Рим без ненависти, а лишь с удивлением. Но вершина была еще впереди. Конец начала (он же - начало конца, как известно) еще не наступил. И будут, будут еще времена, когда воинственная Галлия станет покорна двум когортам, когда Азия склонится перед прутьями и топорами. Когда слова "римский гражданин" будут значить больше, чем многие титулы. И цари будут бороться друг с другом за тогу и чашу, и Сулла будет прекращать споры восточных деспотов, сказав: "народ и Сенат Рима думают так!", а претекста надолго станет для варваров одеждой бога. После каждого поражения Рим становился лишь сильнее. На каждый удар он отвечал ударом еще более сильным. И казалось, так будет всегда. Не раз Рим стоял на краю гибели. И кровь лилась. Но сквозь ливень смерти Рим вновь вздымался, как во сне. Люди гибли. Рим оставался. Захват Рима галлами послужил лишь прелюдией к победам Камилла, за Кавдинским ущельем последовал поход Курсора, а отчаянный союз трех сильнейших италийских народов не выстоял перед римскими легионерами и именем Долабеллы. И даже Пирр, пропитавший пренестинскую землю не только эпирской кровью, вынужден был все же отступить. С ним сражались пять консулов, и он уже диктовал условия мира, но Рим выстоял. Рим. Он был страшен и восхитителен. У него был волчий оскал. Он не умел останавливаться. Он уже, пока незаметно, пьянел от чужой крови и чужого золота; апогей наступит позже, когда Марий сделает римскую армию армией, а Лукулл пройдет по Азии огнем и мечом, когда Сулла разгромит Митридата и Метелл получит триумф за африканские победы. И даже, может быть, еще позже. Во время тяжеловесных походов Помпея и молниеносных войн Цезаря. Рим не знал жалости. Только расчет. Но он знал уважение. Этого у него нельзя отнять.
В этот-то город отправился Квинт солнечным летом двадцатого своего года, а не менее солнечной весной двадцать первого уже был солдатом в римском легионе (против всех правил, прошу заметить!), и отличался от остальных лишь необычным мечом, который наотрез отказался заменить, справедливо полагая, что лучший меч - меч победителя.
Тринадцать лет своей жизни Квинт отдал войне. И, поверьте, это была нелегкая жертва. Он раздваивался. Он любил битву, любил это пьяное ощущение сорванной маски, когда сразу видно, кто сколько стоит, когда не надо больше сдерживаться, когда нет мыслей, а есть только желание крови, когда смерть проносится рядом, опалив брови ласковым дыханием. И он ненавидел битву, ненавидел потому, что, вытащив меч из ножен, он вспоминал Велента, на которого, к своему ужасу, становился все более похож, (и даже в мелочах, в привычках!), и связанное с ним время. И сам меч свой он любил как единственного в мире верного друга и ненавидел из-за того, что он нес на себе память о ненавистном учителе-самните. О, этот Велент! Едкий, отвратительный, жестокий, ничего так и не понявший ни о Квинте, ни о его отце (да-да, теперь он в этом был уверен!). Он же просто не смог постичь, с кем его столкнула судьба! Грубый, часто пьяный, вечно наглый... Словом, Велент, которому он, Квинт обязан всем, что умеет, всем, что его кормит. Самые острые противоречия и парадоксы перестают беспокоить, стоит к ним только привыкнуть. Воином Квинт был, конечно, прекрасным. Однако, его не любили. Он ни с кем не сближался, ни с кем не говорил без надобности и оказывал немного почтения начальству, за исключением тех немногих, кто вызывал у него самое глубокое уважение. Им восхищались, стараясь не попадаться ему на глаза. Он представлялся удивительно совершенным орудием смерти, о его подвигах в бою складывались рассказы, но все это совершенно не мешало презирать его. Он всегда оказывался вне общей массы, вне общих законов. Прекращались негромкие разговоры, когда мимо костра проскальзывала сильная фигура Квинта, и еще долго он чувствовал спиной странный взгляд. Он стал своеобразной легендой. Но, хватит об этом. Не так уже важно, что испытывали те, кто встречался с Квинтом. Если обдумать его карьеру, она представится невероятной цепью совпадений. Однако, всякая невероятность исчезнет, стоит только узнать, кем был Квинт. Сам Квинт узнал это позже, когда уже ушел из армии. Впрочем, это был не уход: по своему обыкновению никому ничего не сказав, он просто исчез. В дальнейшем он, вероятно, числился дезертиром, но его это нисколько не волновало. Но это все позже, позже. А пока... Начать с того, что именно на время его службы пришлась вся война с Ганнибалом. И в этой войне Квинт принял участие почти во всяком значащем событии. Он прикрывал Сципионов при Тицине и сражался у Требии. Он выходил из страшной ловушки у Тразименского озера. Он участвовал в утомительных переходах Кунктатора. Он выжил у Канн. Он вместе с Марцеллом отбрасывал Пунийца от Нолы и осаждал родную Капую. Он плыл в Африку и стоял на Меркуриевом мысу. Он брал Тунет, двигаясь вслед за конницей Масиниссы, он рубил карфагенских наемников у Замы. И слезы душили его, когда великие легионы ложились на землю, оставляя по себе незабываемый сладкий запах крови, слезы поражения. Канны, Канны. Тысячи мечей, тысячи жизней, принесенных в жертву. И страшно становится, страшно, стоит только подумать, какая ничтожная случайность оторвала тебя от них, заставив жить дальше. О боги, боги! Если это вам необходимо, а иначе и не может быть, ибо это происходит, зачем показывать это? Скройте, скройте! Зачем обнажать истину! Взгляните: эти глаза никогда больше не раскроются, а эти руки никогда больше никого не обнимут. Они похолодели навеки под жарким италийским солнцем.
Квинт был всегда в центре вихря войны, и это вполне естественно, ибо он и был причиной этого вихря. Война не доставляла ему особенного удовольствия. Но она была единственным, в чем он мог рассчитывать на свои силы. Среди товарищей по оружию Квинта, если уж выражаться стилем высоким, о нем сложилось странное мнение. Он был груб и высокомерен (Велент, Велент!). Но его уважали! Как можно не уважать того, кто только под Каннами убил более семидесяти человек, и получил лишь после этого тяжелейший удар копьем в грудь, но выжил, назло всем правилам медицины? Человека такой храбрости, что в ней уже не угадывалось ничего человеческого? Таким был Квинт. Квинт Безумный. Квинт Ждущий. Квинт Слепой. Его сумасшедшая вера в свою исключительность стальной стеной отделяла от людей. Он был, и это - глубочайшее его убеждение, выше их. Он знал то, чего они не узнают никогда. А если бы и узнали, - погибли бы. У них нет чуда в будущем. С ними ничего не произойдет. Они доживут до бесславной старости и сгинут, передав нить своего бессмысленного существования дальше. Их жаль. Да. Жаль. Никакой неприязни, поверьте! Только сдержанная жалость. У него же все иначе. Вот-вот случится непознанное Что-то. Может быть, его отец был царем, и царем станет Квинт. А может быть, отец был божественен, и Квинт получит знак свыше (честно говоря, все фантазии Квинта всегда ограничивались этими двумя случаями; впрочем, неважно это!), и тогда он, наконец, вступит в ту единственно реальную жизнь, ожидание которой так затянулось. Ласковые прикосновения надежды залечивали зияющие раны квинтова сознания, да простят мне это сравнение, и дарили успокоение. Так как же все это уживалось в нем с той неуверенностью в себе, с тем страхом, который заполнял его целиком? Как-то уживалось...
По окончании же войны Квинт, несколько поправивший свое материальное положение, оставил службу вышеописанным способом и решил поселиться где-нибудь в большом городе, где никто не будет о нем сплетничать и вообще интересоваться им. Он никогда не чувствовал себя обязанным кому-то, так что бросил свой легион без малейшего воспоминания о присяге. Он был уже не так молод. Ему было тридцать три года. Но в душе он оставался почти тот же, что и в двадцать. Та же болезненная идея об отце, то же ожидание связанных с истиной о нем чудесных изменений в его жизни, та же отчужденность, то же одиночество. Ему казалось, сто главное в его жизни еще не пришло, что все это - только начало. Он был безумен. Точнее, он был не такой, как большинство. Впрочем, это одно и то же. Война, конечно, наложила на него свой отпечаток. Он стал жестким, чуть более угрюмым. У него появилось обыкновение, попав в незнакомое место, тотчас цепко осматриваться, по привычке определяя, откуда может грозить опасность (Велент, Велент!). Вот, собственно, и все. Сущность же квинта осталась почти без изменений. Хотя нет! Одно, но очень важное изменение все-таки произошло. Квинт обнаружил для себя, что может в разгаре боя забыть о Веленте, и тогда он пьянел, он ощущал низменное острое наслаждение от погружаемого в тело врага клинка. Сначала с испугом, а потом и спокойно он осознавал, что из него вырывается в такие моменты другой Квинт. Квинт Воин. Квинт Безжалостный. После некоторых, вполне понятных колебаний он поселился в Александрии, купив небольшой дом. Здесь он стал жить, ни о чем не думая. Денег было много, и кончиться они должны бил еще не скоро. Ну, а когда они все-таки закончатся, тогда что? Об этом, надо признаться, Квинт просто никогда не думал. Он чего-то ждал. И дождался, наконец. Но совсем не того, что мог предположить.
А теперь, после непростительно краткого описания почти всей, хронологически, жизни Квинта, я перейду к тому, что одно только и делает ее достойной упоминания. Незначительная, казалось бы, деталь: в Александрии соседом Квинта оказался римлянин. Несколько необычно, но и ничего сверхъестественного. А тем не менее, все началось с него, и ни с кого больше. Когда они сблизились (разумеется, Квинт не делал для этого никаких шагов), в нем стали заметны некоторые странности. Звали его Лицинием. Именно так он сам представился. Вот и первая странность. Почему только прономен? Был он небольшого роста, довольно упитанный, лет пятидесяти, румяный и очень жизнерадостный. Менее всего хотелось думать о беде, глядя на него. И все-таки, где-то, может на дне глаз, а может и нет, таилось что-то иное, и начинало, ах, начинало казаться, что добродушие его обманчиво, а глаза неискренни. Он был купцом, и занимался крупной государственной торговлей. Но главное, Квинту все время казалось, что необычный сосед хочет поговорить с ним о чем-то очень серьезном, но никак не решается. И вот загадка: ни разу Квинту не пришло в голову, что это и есть тот самый поворот в его жизни, о котором он столько мечтал. Он, который всю свою жизнь ждал чуда, совершенно не заметил его приближения! Однако, это не помешало течению событий. И то, что должно было произойти, - произошло, наконец. Лициний, словно преодолевая странный порог, пригласил Квинта к себе. И с этого момента, со встречи с Лицинием, прежний Квинт перестал существовать. То был Квинт До Встречи. Теперь же он стал Квинтом После Встречи.
Квинт сидел напротив Лициния, держа в правой руке предложенную чашу с вином. Чувствовал он себя неуютно и скованно. Разговор не получался. Вторую такую же чашу держал Лициний. Вино было превосходное, и Квинт пригубливал его с удовольствием. Лициний же не пил. Дом был богатый, но мрачноватый. - Ты из Капуи? - Да. А вы - кто? И вот тут Квинт увидел в глазах собеседника последний взмах сомнения, который потом пропал, Лициний явно на что-то решился, и ответил: - Я - бог. Квинт слабо улыбнулся. - А знаешь, кто ты сам? Этот вопрос поставил его в тупик, но издевки в нем, кажется, не было. И вдруг Квинту стало спокойно и тепло, так, словно он задремал на солнце на берегу прохладного озера. - Знаешь?
– донесся до него гипнотизирующий голос. - Ты - тоже бог. В глазах Лициния светилось сейчас добродушие и простая радость встречи. И еще какое-то удовольствие. - Да, да. Бог. В самом деле. Квинт понял, что надо сбросить невесть откуда взявшееся кошачье благодушие. До самой последней частички своей темной, страшной для самого себя души он понял, что сейчас речь идет о самом важном, что только было в его жизни.
Не знаю, к добру ли, к худу ли, а только боятся люди своих душ. Боятся, потому что там, в самой интимной глубине себя - все то, что искренне человек ненавидит. Там - греховные желания, там - злорадность и страсть губить ближнего своего, там - затаенное чувство своего превосходства над другими. Там - тихая ненависть к окружающим. И страшно, страшно заглядывать туда, потому что начинает казаться, что ты - недостоин жить. Так страшно, что люди туда почти никогда не заглядывают, а заглянув раз, уже не знают покоя. Убедись с отвращением, что все те пороки, которые ты больше всего ненавидишь в других, присущи тебе самому там, на самом дне своей души. А ненависть остается, и разрастается, и мешает жить, лишает покоя и тишины. Но ненавидеть самого себя - выше сил человеческих. Не верьте, что кто-то может жить с такой ненавистью! И вот мучит сознание, что себя ты не ненавидишь за то, за что ненавидишь других. Презрение, ненависть, страх, мучение двойственности, неразрешимых противоречий, неприязни к своему "я", отвращения к своей душе, в которую осмелился, наконец, посмотреть, - все то, что грызет, точит, рвет на части гнилыми осколками зубов, - все это отчеканивается в одно кошмарное пурпурное кольцо, которое висит и давит, давит, давит, и воздуха уже перестает хватать, и надо всем царит это кольцо, вцепляются в горло горячие руки, и нечем дышать, да и если бы было чем, - сил нет, а неведомый голос (свой собственный) заставляет смотреть и смотреть в эту трижды проклятую, но родную, роднее не бывает, душу, этот клубок терний с тысячами концов и начал, а впрочем, может быть, начал и концов, всматриваться окровавленными глазами... А потом - самое страшное - все кончается.
Лициний наблюдал за ним с видимым удовольствием и повторил: - Бог. Ты управляешь жизнью в мире. Да. И не ты один. Хотя нас и не много. Десять или около того, кажется. Квинт сглотнул. - Нечего, нечего! Не веришь, да? Ладно. А ну-ка, вспомни, как Велент пропал. Вот это уже был удар. Откуда этот александрийский негоциант знает о его жизни? Но вспомнить пришлось. Да. Велент погиб именно тогда, когда Квинт впервые пришел к выводу, что тот стал несносен. Желал ли он тогда гибели Веленту? Может быть, и желал. Следовательно, если верить сидящему напротив, он, Квинт, убил Велента свои желанием. Он почему-то в мыслях своих уже не сомневался в Лициниевых словах. Оставалось проверить. - Так я его убил? - Нет. Ты его не убил. Ты, ну, скажем, распорядился его смертью (Квинт вздрогнул). Беда твоя в том, что ты пытаешься примерять к себе человеческие мерки и человеческую мораль. А ведь ты не человек. Ты - иное существо. Так что, ничего хорошего из этого не выйдет. Убийство ужасно тем, что человек прекращает жизнь, не имея на то морального права. Но ты-то это право имеешь! Жизни людей именно в твоем распоряжении. Квинт механически поставил пустую чашу, а Лициний продолжал: - Ну, сам посуди. Если человек человека убил - он преступник, ну, а если человек просто умер, никто же богов преступниками не считает! И правильно. Несомненно, последняя фраза была обдуманной. То, что говорил Лициний, никогда раньше не приходило Квинту в голову. Это было необычно, ново и страшно. И еще было какое-то сумасшедшее летучее чувство открытия долгожданной истины. "Вот оно! Вот оно!" гремело у него в голове. Произошло, наконец. Квинт - Бог. О, как все просто теперь! Странно было только одно: Квинту и не подумал усомниться! Он верил каждому невероятному слову собеседника. - Забавно, - продолжал тот, - мир управляется теми, кто, в
большинстве, и понятия не имеет, что чем-то управляет. Среди этих десяти есть и цари и нищие. Именно поэтому, я думаю, в мире так много глупостей и путаницы. Честно говоря, мне удивительно, что их еще не гораздо больше. Забавно. - Забавно. - Да уж. А тебя я давно чувствовал. Каждый раз, когда рождается бог, весь мир это чувствует. Мир - неосознанно, и все другие боги - неосознанно, ну, а я - осознанно. Теперь и ты - осознанно. Я даже знал, где ты. Кстати, ну ты и дел натворил. - Я? - А кто же? Думаешь, Велентом все и ограничилось? Напрасно. Ганнибала, если угодно, привел в Италию именно ты. Да и вообще, вся эта война - почти целиком твоих рук дело. Я очень редко вмешивался. Эту новость Квинт, как ни странно, воспринял спокойно. - Что же получается. Я участвовал в войне, которую сам создал? Забавно. - Забавно. Хотя, такое уже не раз бывало. А бывало и еще забавней: некоторые погибали в собственных, так сказать, катастрофах. Знаешь, в мире все так неторопливо, а убить - дело минутное, особенно в свалке. Бывает, и не уследишь. Особенно, если не знаешь, что ты - бог. А умираешь, возможно, не хуже простых смертных ("умираешь?" - недоуменно подумал Квинт). Кстати, о смертях! Не люблю я их устраивать. Что-то грандиозное - это да. А отдельную смерть...
– он махнул рукой, - уж лучше старым добрым ножом. Квинт сейчас смотрел на его руки. На его розовые руки с мелкими ногтями. И думал о том, что эти руки, наверное, не раз сжимали хрипящее мягкое горло или погружали любовно отточенное лезвие кому-нибудь в спину. И совсем не добродушным стал казаться Лициний. По спине пробежал холодок, и новый, какой-то незнакомый страх окутал его тончайшей пеленой. - Вы знаете, кем был мой отец? - Отец?
– Лициний выглядел искренне озадаченным, - впрочем, да. Припоминаю. Он из Галлии, кажется. Да. Галл. Царской крови, кстати. Не поделил он там с братом, и ушел...Бывает. - Вы что, можете заглядывать в прошлое? - Могу, - неожиданно сухо сказал Лициний, - а еще могу сказать, что только тем, кто лишен этой возможности, она кажется интересной. Итак, все было прозаично. Ответы лежали на поверхности. Отец, казавшийся варваром-аристократом в изгнании, оказался, действительно, аристократом, и действительно, экзотической, для Кампании, крови, и, в довершение всего, действительно, в изгнании. Та тайна, которую Квинт считал главным в своей жизни, ее стержнем, испарилась. Ее не было! Поворот в его жизни произошел, и нельзя было пожаловаться на обыкновенность, но он был вовсе не связан с отцом Квинта. Он вообще ни чем, видимо, не был связан. А потому вся его прежняя жизнь казалась теперь чем-то сомнительным, бесполезным.
У каждого человека есть своя, пусть порой выдуманная им самим, тайна. Это льстит ему. Это дает ему возможность думать, что он необычен. Эта тайна сокровенна. Ее невозможно открыть самому близкому другу. Она настолько тесно сплелась с человеческим "я", что можно считать, что человек - это и есть его тайна. Он священна. Для каждого своя. И что бы ни случилось - храните ее, лелейте ее, ибо если что и удерживает вас в страшные моменты отчаяния от неостановимого падения вниз, - так это она. Ваша тайна. И больно, невыразимо, нестерпимо больно, неосознаваемо больно терять ее. И мир становится пуст, тих и мертв. Квинту, если угодно, не повезло с тайной. За нее можно было ухватиться, так как она была связана со вполне осязаемым предметом - мечом, и вполне реальным, теперь, правда, умершим, человеком - отцом. Обычно тайны такого рода не имеют ничего общего с реальностью, и в этом счастье: такую тайну очень трудно потерять. Квинт свою тайну потерял, и, как я думаю, единственное, что его спасло, это то, что новая, и неизмеримо более грандиозная тайна вошла в его жизнь за десять минут до того, как он потерял старую. Эта новая была откровением. Она с трудом даже просто охватывалась умом. Бог! В начале разговора с Лицинием она вызывала страх и интерес, но теперь... Она была оглушительна. Она была подобна водопаду ярчайших красок, обрушившемуся на слепого. Она была опьяняюща, великолепна. Она давала невообразимую свободу. Свободу высшего порядка. Такую свободу, которую не могут представить простые смертные никогда.