Лебединая песнь
Шрифт:
Наступило печальное молчание.
– Что мне пришло в голову, – встрепенулась вдруг Елочка, -в таких случаях всегда конфискация… Каждую минуту могут явиться описать имущество. Надо спасти, что только возможно! Дай мне сегодня же что-нибудь из дорогих вещей – я отнесу к себе.
Ася обвела глазами комнату, потом встала и подошла к туалету.
– Вот, – и она протянула Елочке два бархатных футляра.
– Здесь фамильная драгоценность Дашковых – фамильные серьги, а здесь – бабушкин жемчуг. Сохрани для Сонечки.
– Еще что?
– Ничего. Рояль… Рояль ты не унесешь! А предметы необходимого обихода не описывают. Мне больше ничего не дорого, – и она повернулась к окну: – Смотри, какая безнадежная серость за окном!
– Ах, Ася! Ты неисправима в своей беспечности! Ведь на продажу вещей ты сможешь жить. Вспомни, сколько раз вас выручали фарфор и бронза Натальи Павловны! Вот она отдавала себе ясный отчет в положении ваших дел; я уже кое-что попродавала, а кое-что к себе перенесла по ее желанию, а с тобой так трудно! Вот хотя бы твой соболь или эта картина – курица с цыплятами, – их тоже можно превратить в деньги.
Глаза Аси печально остановились на картине.
– Она стоит три тысячи, но что толку, если ее никто не покупает? Возьми ее себе; я ее тебе дарю; она мне дорога в память встречи с Олегом, и я не хочу, чтобы она попала в чужие руки, а с собой в ссылку я ведь ее не потащу, – и пошла к двери. – Я в кухню: надо согреть макароны Славчику и щеняток покормить – у Лады уже не хватает молока.
Оставшись одна, Елочка стала стягивать с ребенка свитер; в эту минуту раздался звонок; она побежала в переднюю и увидела своего сослуживца – невропатолога, которого без ведома Аси пригласила к ней ее освидетельствовать.
– Борис Петрович! – радостно воскликнула Елочка. – Как я благодарна вам, что вы пришли! У моей приятельницы после тяжелого потрясения наблюдаются тяжелые отклонения от нормы: она не ест – уверяет, что ей мешает комок в горле; почти не спит и жалуется на потерю памяти…
Врач приглаживал перед зеркалом волосы меленьким гребешком.
– Пока пациентки нет, не скажете ли вы мне: какого характера душевные переживания? – спросил он.
– Несколько дней тому назад расстрелян ее муж по обвинению в контрреволюции. Пока тянулся процесс, она успела уже известись, а теперь…
Врач нахмурился.
– Елизавета Георгиевна, я никак не мог ожидать, что, повинуясь вашему приглашению, попаду в скомпрометированную семью! Вы меня поставили в очень неудобное положение. Извините меня, – и он протянул руку к пальто.
Елочка стояла, как громом пораженная.
– Я привыкла думать, что врач и священник не отказывают ни при каких случаях, – отважилась возразить она.
– Все зависит от обстановки, – и, поклонившись, врач поспешно вышел.
«Что же это? Господи, что же это!» – думала она, стоя посередине передней, которая одна из всех комнат Натальи Павловны еще сохранила нетронутым прежний барский вид, благодаря уцелевшему гарнитуру с вешалкой, зеркалом и подзеркальным столиком.
Снова послышался звонок.
«Одумался! Совесть заговорила», – подумала Елочка и поспешно распахнула двери… Перед ней стояла старая дама с респектабельной осанкой и такой же респектабельной сединой; английский костюм, лайковые перчатки, белоснежное жабо – все было верхом distingue [123], хотя все уже ветхое.
– Юлия Ивановна! – воскликнула Елочка, бросаясь навстречу старушке.
– Здравствуйте, дитя мое! Я хотела бы увидеть Асю. Я с большим трудом выхлопотала ей новую отсрочку выпускных экзаменов. Необходимо, чтобы она теперь же явилась в техникум расписаться в приказе и немедленно приступила к занятиям, иначе…
– Юлия Ивановна! К сожалению, это невозможно! Ася заниматься не в состоянии: мы только что вернулись с панихиды по ее мужу, который расстрелян.
Старая учительница опустилась на стул.
– Мне передали, что он арестован, но я не знала, что все обстоит так трагично. Бедная крошка! – сказал она с нежностью и после нескольких минут молчания прибавила: – В этой девочке гибнет редкий талант! Мазурки Шопена и миниатюры Шуберта и Шумана она играла лучше законченных пианистов. Крупная форма ей меньше удавалась.
Она скорбно задумалась, Елочка в почтительном молчании стояла перед ней.
– Странная и хрупкая вещь – талант! – заговорила опять Юлия Ивановна, видимо, погруженная в свои мысли. – Всякий раз, когда мне в руки попадает высокоодаренный ученик, я уже заранее дрожу над ним, и непременно случится что-нибудь, что помешает мне вырастить из него большого музыканта. Способные и малоталантливые блестяще заканчивают консерваторию, а неповторимые… На старости лет это становится моей трагедией. Ася была последней моей надеждой!
Глава тринадцатая
Танька Рыжая с копной завитых, во все стороны торчащих волос, с ярко размалеванными губами и ногтями, разгуливая по камере смертников, уверяла окружающих:
– Мне помилование выйдет в обязательном порядке. Даже не тревожусь! Права не имеют пристукнуть: мне еще восемнадцати нет! – и, показывая кукиш, прибавляла: – Накось, выкуси!
Она убила кастетом банковскую кассиршу. Со страхом взглядывая на эту девицу, Леля напрасно старалась уловить что-нибудь похожее на угрызение совести – одна наглая беспечность бросалась в глаза. Тюремные окна выходили во двор, ограниченный другим зданием с окнами таких же камер. Таньку Рыжую можно было часто видеть у окна переглядывающейся с мужчинами. Теми или иными знаками она приглашала их наблюдать за своими телодвижениями, чтобы вместе увлечься одной и той же игрой; при этом она обнажалась, как находила нужным. Восемнадцатилетняя Шурочка ложилась лицом вниз, чтобы не видеть этого бесстыдства. Вина этой Шуры была столь же «велика» – работая на обувной фабрике и сдавая на конвейер очередную деталь, она начертала на ней: «Долой Сталина». Учинили следствие и заподозрили одного из рабочих; тогда эта восемнадцатилетняя сирота – воспитанница детского дома смело явилась в местком и заявила на себя, требуя, чтобы освободили ни в чем не повинного товарища по работе. Теперь Шурочка ждала решения своей участи в камере смертников.
Еще сидели три монашки; эти не подавали просьб о помиловании, не подписывались под протоколами – они не хотели вовсе иметь дела с «бесовской» властью. На допросе они не давали показаний, не сообщая даже своих имен; в камере не вступали в разговоры; забившись по углам, они в положенные часы тихо пели церковные службы и никакие выходки и сквернословия Таньки Рыжей, ни окрики надзирателей не останавливали на себе их внимания. Слушая знакомые с детства напевы «Господи воззвах» и «Свете тихий», Леля всякий раз чувствовала, что слезы подступают к ее горлу.
В одну из ночей пришли за соседкой Лели по койке – шансонеточной певицей, обвинявшейся в связях с эмигрантами в целях шпионажа. Широко раскрыв глаза, полные ужаса, следили Леля и Шурочка, как та медленно подымалась и застегивала на себе пальто дрожащими руками. Как раз на другое утро явился конвой за Лелей.
– Не бось, не бось! Прощение, поди, объявят. Вот помяни мое слово: коли днем, значит, благополучно, – ободряюще шептала ей Шурочка.
Подскочила и Танька Рыжая.
– Не нюнь, смотри! Наплюй им в рожу! – присоединила она и свое непрошеное напутствие…