Ледовое небо. К югу от линии
Шрифт:
— Не возражаешь, если я посмотрю?
— Ради бога! Забирай его вместе с потрохами… Анфиса! — крикнула она в коридор. — Проводи Валентину Николаевну в рентгенкабинет. Можешь одеваться, герой! — звонко шлепнула Андрея Петровича по спине. — Тоже мне, Хемингуэй!
— Я бы хотел умыться, — попросил Мечов, нашаривая ногами больничные тапочки.
Конвульсивными сполохами вспыхнули лампы дневного света. Нестерпимым блеском засиял салатный кафель. Плотно закрыв за собой дверь, Андрей Петрович критически покосился на зеленое биде и погладил отросшую щетину. К великому своему удивлению, узрел на подзеркальной полочке собственную электробритву и зубную щетку. Очевидно, Валя позаботилась обо всем, ничего не забыла. Даже югославский лосьон в граненом флаконе принесла.
Приведя себя в порядок, он вернулся в палату, где был встречен непроницаемым взором сестры Анфисы. Она, что называется, в упор не видела — ни его, ни Валентины, бочком присевшей, сомкнув колени, на белый вращающийся табурет.
А Веры Ивановны в палате уже не было.
Валя вошла в его жизнь легко и непринужденно, как это случается с людьми, потерпевшими крушение в первом браке. Абсолютно ненамеренно они оказались рядом в самолете, летевшем в Заполярный город, и инстинктивно потянулись друг к другу. Оба летели в неизвестность, начинали с нуля, оставив на материке кое-какие осколки прежнего, не слишком радостного существования. Дальше доверительного, но с умолчаниями разговора, который сам собой завязывается в дороге, у них не пошло. Но осталось приятное воспоминание, которое быстро переросло в симпатию, когда они стали встречаться: вначале случайно, потом — как будто случайно. Они не торопили событий и не выдумывали несуществующих препятствий, были честны, свободны, духовно независимы и раскрепощены. Поэтому все совершилось естественно и просто, как редко удается в юности. Не было возвышенных слов, скоропалительных обязательств, но зато было другое, на что они и надеяться не могли: неподдельная нежность, радостное волнение, благодарность. Она осталась у него до утра, и они вместе, не таясь, пошли на работу: он — в свой поисковый цех, она — в легочный диспансер, где заведовала хирургическим отделением. Расстались в самом конце Главного проспекта, преисполненные удивления и теплоты.
На новую встречу решились не сразу, а через несколько дней, словно боялись, что давешнее наваждение внезапно развеется. Но не развеялось. Хмельные друг другом, прожили они несколько счастливых, безоблачных месяцев.
А в отпуск почему-то поехали врозь… Обещались писать чуть ли не ежедневно и, конечно, звонить — она оставила материн телефон. Даже всплакнули оба, так сердце рвалось от дурных предчувствий. Никто и ничто не заставляло их расставаться. Ее двенадцатилетняя дочь, которая, пока решался вопрос с квартирой, жила на материке, у бабушки? Санаторий в Гульрипше, куда ему дали путевку? Боже мой, как просто решались их псевдопроблемы! Они все могли сделать вдвоем, поехать куда угодно, с кем угодно. Или вообще никуда не поехать, хоть бы неделю побыть вместе, не расставаясь ни ночью, ни днем. Знали ведь, не могли не знать, что в сравнении с расставанием, которое вечно таит в себе грозную неопределенность, любые житейские затруднения выглядят пустяком.
Быть может, она и ждала, что он скажет какое-то слово или сделает знак, позволяющий как-то переиграть эти их, совсем необязательные, планы, которые выглядели такими незыблемыми, нависали, как рок. Андрей ничего не сказал, и Валентина приняла это без тени неудовольствия.
Не понимая, что с ним происходит, оглохший от горя, сошел он с трапа в аэропорту «Адлер» и не знал, что станет делать дальше. Какое-то мгновение готов был купить билет и, сломя голову, кинуться обратно, пока она еще в Заполярном, покуда не улетела на материк. Но пересилил себя, и это определило потом все будущие их отношения.
Он вспоминал то кошмарное утро в Адлере, пока она вертела его в полутьме перед зеленовато светящейся рамкой скрина. Ее руки в холодных перчатках из предохраняющей от излучений резины, были налиты незнакомой ему силой и резкостью.
— Локти вперед, — скупо бросала она, поворачивая его то левым, то правым боком. И он не узнавал ее мягких покорных рук, которые льнули, бывало, как лоза, обвивали его, когда он, шутя дразнил ее поднятым яблоком или смешным каким-нибудь пустячком.
— Задержи дыхание, — приказывала, громыхая тяжелой кассетой. — Прижмись и не дышать, — заключала его в резиновые тиски. — Вот так, — ослабляя внезапно хватку и включала ток.
Он приникал грудью к холодному — все теперь казалось ему холодным — стеклу и замирал, не узнавая ее. Пытался вспомнить, как горько дивился он на самого себя, когда понял впервые, что окончилась кружащая голову легкость и пришло страдание. Только думал об этом, как о чужом, постороннем. Ничего от так поразившего его смятения в душе не осталось. Даже эхо не пробуждалось. А ведь он любил ее. Очень любил, тогда, да и сейчас тоже любит. Наверное. Что же с ним происходит? Так думал он в то мгновение, когда мириады невидимых частиц, летящих со скоростью света, ливнем прошли сквозь его тело.
Какую-то секунду что-то гудело и грозовой запах озона перебивал стойкий резиновый дух.
В этом чужом для нее кабинете Валентина командовала, как у себя в диспансере. Недаром маленькая брюнетка, которую она ласково назвала Мери и Милочка, поспешила улетучиться. То ли из почтения к Вере Ивановне, то ли в знак признания высокого мастерства ее подруги, которая считалась в городе лучшим специалистом по легочным заболеваниям, оставила их вдвоем в своей рентгеновской преисподней, где окна и двери занавешены черным, а запах фиксажа и изоляции слезит расширенные во тьме зрачки.
— Можешь одеваться, — сказал Валентина, захлопывая последнюю кассету, и села за скудно освещенный столик что-то такое писать.
— Почему так строго? — впервые за все время поинтересовался Андрей Петрович. Его пронизывала дрожь, почти как там, на мысу, и слегка пошатывало. — Лучше поцелуй меня. А?
— Ты с ума сошел, — буднично произнесла она, не отрываясь от письма.
— Почему?
— Нашел место.
— А что? Превосходная хата! Можно сказать, сама Прозерпина предоставила ее нам для свиданий.
— Не знаю никакой Прозерпины, — сухо ответила она на шутку. — Посиди здесь, — попросила, — пока буду проявлять, — и скрылась за перегородкой с кассетой под мышкой.
— Неужели тебе не интересно? — продолжал он глупо настаивать, прислушиваясь к плеску раствора в кювете. Ставший отчетливым серный запах гипосульфита щипал ноздри.
— Валь! — позвал заскучавший Мечов. — Откликнись… Ау!
— Я занята.
— Но говорить-то ты можешь? Неужели не интересно, спрашиваю?
— Что именно?
— Как что?! — он разыграл неподдельное возмущение. — Целоваться тут. Это ж экзотика!
— Лично я такой экзотикой по горло сыта, — она усмехнулась, оттаивая. — Но у тебя, надеюсь, еще будет время на приключения в темноте. Не со мной, разумеется.
— Ты это о чем? — насторожился он, хоть и не знал за собой неискупленной вины. — Я ведь один на рыбалку ходил. Взаправду.
— На воре шапка горит, — она уже почти смеялась и затаенный смех смягчал ее низкий волнующий голос. — Просто я подозреваю, что тебе еще не раз придется побывать здесь, бедняжка.
— Но ведь не с тобой! — продолжал он дурачиться. — А эта Мери не в моем вкусе. Я блондинок люблю.
— На время забудь, — она прополоскала снимок и выскользнула из-за перегородки. — Ты болен.
— А чего у меня? — играя, он напустил на себя мальчишескую развязанность. Подозревая, впрочем, что это ей никак не понравится.
— Пневмония, мой дорогой, воспаление легких. Достукался.
— Да ну! — присвистнул он, хотя диагноз отнюдь не явился для него неожиданностью. — И что же дальше?