Ледяной ветер азарта
Шрифт:
– Вам не нравится, как я общаюсь с людьми? – спокойно спросил Белоконь.
– Не нравится. За вашей манерой – фальшь.
– Ошибаетесь, Ливнев, здесь нет фальши. Вас раздражает не форма общения, а моя выдержка.
– И выдержка тоже. Это не выдержка нормального человека, это выдержка профессионала, раскалывающего очередную жертву.
– Вас раскалывать нет надобности. Стоит лишь на минуту усомниться в ваших достоинствах, каких угодно – умственных, физических, мужских, – и самолюбие, тщеславие тут же выворачивает вас наизнанку. Оно взрывает вас, Ливнев. А если уж говорить о фальши, то тут и я позволю себе вставить лыко в строку. Скажите, не о вас ли рассказывали, что вы в командировки берете с собой механическую бритву и бреете героя перед тем, как сфотографируете его?
– Не знаю, что вам рассказывали и о ком... Но, работая одно время в сельхозотделе, я, кроме бритвы, брал с собой белые халаты для доярок, потому что халаты, в которых они работали, были не очень белы. Скажу еще об одном профессиональном секрете – я вожу с собой в качестве инвентаря и галстук. Обычный мужской, не очень модный, но и не окончательно устаревший, серый в традиционную полоску, галстук на резиночках, чтобы он мог подойти любому. Да, я заставляю героя бриться перед тем, как сфотографирую его, надеваю на него галстук. Да. Ну и что? Смысл вашего вопроса?
– Мы говорили о фальши, – спокойно сказал Белоконь.
– Другими словами, вы считаете, что я обманываю читателей?
– Мне так кажется.
– Напрасно вам так кажется. Да, я занимаюсь лакировкой, как говорили в недавнем прошлом. Да, постороннему человеку такие методы могут показаться не очень красивыми. Кстати, в очерках поступаю так же. Хочу вам сказать следующее. Однажды я попал снова в тот самый колхоз, где всего месяц назад побывал и сфотографировал побритым и при галстуке одного механизатора. На этот раз он был выбрит, как английский лорд. И при галстуке. Только один этот случай, даже если он единственный, оправдывает меня. Я вижу и в своей работе, и в методах, которые используют, воспитательную роль. При мне, вы слышите, при мне был скандал в кабинете председателя колхоза. К нему, полные праведного гнева, ворвались доярки, размахивая газетой с моим снимком, где были изображены доярки из соседнего района, потребовали улучшить условия работы. Посмотрите, кричали девушки, в каких условиях работают люди! Председатель при мне пообещал сделать все и сделал. Я уточнял. Случаи могу продолжить. Были срывы, не отрицаю. Некоторых унижало мое предложение побриться, унижало настолько, что они вообще отказывались фотографироваться. Но после таких случаев они приходили на работу в приличном виде. Вы удовлетворены ответом, товарищ Белоконь?
– А вы? Вы, Ливнев, удовлетворены своим ответом?
– Вполне.
– Вы в самом деле согласны свести свою работу к косметическим обязанностям? Можно подумать, что вы не журналист, не мыслитель, не пропагандист, а торговец, предлагающий бритвенные принадлежности и предметы женского туалета!
– От нас недавно умотал этакий романтически настроенный молодой человек, – негромко заговорил Панюшкин. – Он приехал, видите ли, спасать нас. Спасать от холода, от невежества, от душевной глухоты, своекорыстия. Приехал, чтобы открыть нам глаза на красоту человеческих отношений, имея обо всем этом представление, почерпнутое из статей, очерков, книг, написанных с вашей колокольни, Ливнев. Но! Он не нашел у нас ни мужества, ни трудностей, с которыми стоило бы ему бороться, не увидел людей, которые бы стоили его усилий. Я не рискну сказать, что ничего этого у нас в самом деле нет, – он не узнал! Не узнал людей, способных потрясти мужеством, не узнал трудностей. И уехал разочарованным, обескураженным, растерянным. Это вы его испортили, Ливнев, это вы приучили его к красоте мужественных поступков и отталкивающему виду поступков нехороших. А редко ли бывает наоборот – подлость выглядит вполне благопристойно, а на поступок мужественный нет сил смотреть? Подождите, Ливнев, я знаю, что у вас всегда найдется, что ответить, чем возразить... Все равно мы разойдемся, оставшись каждый при своем, так давайте хотя бы познакомимся с мнениями друг друга... Появляется некая категория людей, которые начинают ценить ближнего, только когда о нем в газете напишут, по телевизору покажут. И свой город они начинают любить куда больше, когда на открытке его увидят. Да что город! Собственную жизнь, самого себя они начинают ценить по-настоящему, лишь когда от вас, Ливнев, получат подтверждение собственной значимости. А самое страшное то, что такой тип ни во что не ставит человека, если о нем ничего нигде не написано. Его не тронет ваша честность, порядочность, он смеется над ними, потому что это дает ему право как бы уравняться с вами, стать выше вас! Преданность делу он называет наивностью, бескорыстность – слабостью, честность – трусостью, дескать, трусишь ты, потому и честный.
– А дальше? – спросил Чернухо.
– А коли все это так и люди – такие ничтожества, значит, по отношению к ним оправдана любая подлость, потому что она уже перестает быть подлостью, она исчезает как понятие и становится просто одним из вариантов поведения. Заодно теряется настоящий смысл таких понятий, как дружба, верность, взаимовыручка...
– Надеюсь, не по моей вине?
– Трудно сказать, Ливнев. Но я не заметил в вашей деятельности стремления вернуть этим понятиям их первоначальный смысл. Ваши методы, о которых вы говорили с таким душевным волнением, приводят к тому, что люди перестают узнавать и ценить в ближних естественное, настоящее, искреннее. Всяким бросовым выгодна расплывчатость, неопределенность понятий, они толкуют их уже по своему разумению. Оказал кому-то ловкую услугу – назвал взаимовыручкой, познакомился с нужным человеком, и пожалуйста, – дружба, продал ближнего – вот тебе и принципиальность, разболтал чужие тайны и – торопится записать себя в простодушные да бесхитростные. Вот поэтому, Ливнев, меня вовсе не восторгает ваша бесшабашность, когда вы говорите об украшательных методах. Согласитесь, здесь есть и оборотная сторона – человеку, которого критикуете, вы тоже не воздаете должного! Для пользы дела, для наглядности вы готовы сровнять его с землей, чтобы ваша мысль, ваше отношение к человеку, его ошибкам выглядели выпуклее, яснее. Получается, что у вас за пазухой не только механическая бритва и галстук на резинке – и булыжник у вас там припрятан.
– Видите ли, Николай Петрович, мне не хотелось бы спорить именно с вами, – Ливнев улыбнулся широко и располагающе. Только глаза у него не смогли улыбнуться, они просто сощурились, чтобы не портить общей картины. – Мне тяжело с вами сегодня спорить, сегодня вы личность неприкосновенная.
– Это почему же? – спросил Панюшкин понимающе.
– Да как сказать...
– Вот так и скажите. Мол, учитывая выводы Комиссии, которые мне еще предстоит услышать, вам не хотелось бы огорчить меня по мелочам.
– Николай Петрович, мне иногда кажется, что вам неинтересно с людьми... Вы их видите на три хода вперед.
– Наоборот, это придает дополнительный интерес. И потом, я далеко не всех вижу на три хода вперед. Есть люди очевидные, поступки и мысли которых легко предсказуемы. Эти люди могут быть в чем-то умными, талантливыми, тонкими, но они очевидны. С ними скучно. От них никогда ничего не ждешь в смысле общения. А что есть у нас, кроме общения? Вообще, что есть у людей, кроме возможности общаться?
– Есть еще материальные блага, ради которых все мы в данный момент здесь сидим, – неожиданно проговорил Тюляфтин.
– Вот здесь! – Панюшкин ткнул пальцем в пол. – Под нами! Под Поселком лежит телефонный кабель, который соединяет Остров с Материком. Так вот, через Пролив его проложили гораздо раньше, нежели трубопровод. Проложили, чтобы общаться!
– Возможно, вы и правы, Николай Петрович, мнения людей могут быть различны, как и сами люди... Можно сравнить трубопровод с телефонным кабелем, но, как говорится, одними разговорами сыт не будешь, не правда ли?
Чернухо, припав к столу, внимательно, с напряженным сосредоточением слушал Тюляфтина, а когда тот умолк, некоторое время сидел, уставясь взглядом в стол, а потом покрутил головой.
– Вы не согласны со мной, Кузьма Степанович? – поинтересовался Тюляфтин.
– Не знаю. Может, и согласен. Я ничего не понял.
– Возможно, это не моя вина?
– Разумеется. Это я, старый дурак, выпил лишнего... Со мной это бывает – перестаю понимать человеческую речь. К примеру, каждое слово в отдельности понимаю, а вот что они значат все вместе – хоть убей! Особенно, когда речь идет о чем-то... возвышенном, – Чернухо сокрушенно покачал головой.
– Очевидно, вам надо избегать разговоров о возвышенном, – Тюляфтин обвел всех сверкающим взглядом. Каково, мол?
– Стараюсь, – вздохнул Чернухо. – Но, когда выпью, не могу с собой совладать. Вот и сейчас вертится у меня на языке вопрос товарищу Белоконю, представителю правосудия в нашей теплой компании. Скажите мне, будьте добры, всегда ли правосудие исходит из действительной вины человека или же его проступок попросту подгоняется под статью – ту или иную?
– Теперь уже я ничего не понимаю, – улыбнулся Тюляфтин.
– Мой совет – говорите только о возвышенном, – быстро сказал Чернухо и снова повернулся к Белоконю.
– Другими словами, вы считаете, что человека нужно судить, не применяя статей закона? Так? Как бог на душу положит? Хорошее настроение у судьи – простит, плохое – на десять лет посадит! Да? – Следователь выжидающе посмотрел на Чернухо.
– Нет. Я не о том. Я о другом. Вот сидит человек на скамье подсудимых. Судят его или некий абстрактный объект, совершивший нарушение общественной морали?