Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Легенда о Сан-Микеле
Шрифт:

Бальзамирование оказалось трудным и даже опасным. Труп уже начал разлагаться, фонарь светил еле-еле, а я, к своему ужасу, порезал палец. За пирамидой Цестия непрерывно кричала большая сова, - я запомнил это потому, что впервые в жизни ее крик был мне неприятен, хотя я очень люблю сов.

Я вернулся в "Гранд-отель" рано утром. Мать провела ночь спокойно, температура у нас была нормальной, и Эрхардт считал, что она вне опасности. Скрывать от нее смерть сына дольше было нельзя. Ни Эрхардт, ни отец не хотели ей об этом говорить, и эта задача пала на меня. Сестра Филиппина сказала, что мать уже все знает. Накануне, когда она сидела у постели больной, та вдруг проснулась, с отчаянным криком приподнялась на кровати, но тут же потеряла сознание. Сиделка подумала, что она умерла, и хотела бежать за мной, но тут я вошел в комнату и сказал ей, что мальчик умер. Сиделка не ошиблась. Мать посмотрела мне в глаза и, прежде чем я произнес хотя бы слово, сказала, что она знает, что ее сына нет в живых. Эрхардт был совершенно подавлен смертью мальчика и упрекал себя за то, что рекомендовал применить сыворотку. Благородство и щепетильность этого превосходного человека были столь высоки, что он порывался написать письмо отцу ребенка, в котором чуть ли не объявлял себя виновником смерти мальчика. Я возразил, что вся ответственность падает на меня, лечащего врача, не говоря уж о том, что подобное письмо могло бы совсем лишить рассудка обезумевшего от горя отца. На следующие утро мать в моем экипаже перевезли в больницу "Синих сестер", где я также выхлопотал комнату для ее дочки и мужа. Его страх перед дифтеритом был так велик, что он подарил мне весь свой гардероб - два больших сундука костюмов, не говоря уже о пальто и цилиндре. Я был очень рад - платье иногда оказывается нужнее лекарств. Мне с трудом удалось убедить его не расставаться с золотыми часами с репетиром, но его карманный барометр и по сей день находится у меня. Покидая "Гранд-отель", питтсбургский миллионер с полным равнодушием заплатил по колоссальному счету, от которого у меня закружилась голова. Я сам руководил дезинфекцией номеров, и, вспомнив свой опыт в гейдельбергской гостинице, целый час ползал на коленях в комнате, где умер мальчик, отрывая прибитый к полу брюссельский ковер. Право, не понимаю, как я умудрился в такое время вспомнить о "сестрицах бедняков". Я как сейчас вижу выражение, появившееся на лице управляющего отелем и ею помощников, когда я распорядился снести ковер в мой экипаж, чтобы я мог отвезти его в муниципальную дезинфекционную камеру ни Авентине. Я объяснил, что питтсбургский миллионер, заплатив за этот ковер в три раза больше его цены, подарил его мне на память.

Наконец я мог поехать домой на площадь Испании. На входной двери я прикрепил объявление на английском и французском языках: "Доктор болен. Обращаться к доктору Эрхардту, площадь Испании, 28". Я впрыснул себе тройную дозу морфия и улегся на диване в приемной с болью в горле и температурой в сорок градусов. Анна пришла в ужас и хотела бежать за доктором Эрхардтом, но я сказал, что мне нужно только проспать сутки в все будет хорошо, а поэтому она ни в коем случае не должна меня будить, разве что начнется пожар. Благодетельный наркотик уже начал погружать в сон мой измученный мозг, даря ему покой и забвение, так что даже рассеялся томительный ужас, который весь день наводило на меня воспоминание о царапине на пальце. Внезапно оглушительно зазвонил колокольчик в передней, а затем оттуда донесся громкий голос, не оставлявший никаких сомнений в национальности его обладательницы, которая спорила с Анной на ломаном итальянском языке.

– Доктор болен. Пожалуйста, обратитесь к доктору Эрхардту. Он живет рядом.

Нет, ей необходимо немедленно видеть доктора Мунте по совершенно неотложному делу.

– Доктор лежит в постели. Пожалуйста, уходите!

Нет, ей нужно поговорить с ним - и немедленно. "Вот моя карточка".

– Доктор спит... Будьте так добры...

Но как я мог спать, пока в передней визжал этот ужасный голос?

– Что вам угодно?

Анна не могла ее удержать, и она раздвинула портьеру моей комнаты пышущая здоровьем супруга Чарльза Вашингтона Лонгфелло Перкинса-младшего.

– Что вам угодно?

Ей было угодно знать, не грозит ли ей в "Гранд-отеле" опасность заразиться дифтеритом. Ей дали номер на верхнем этаже, не правда ли, что мальчик умер на втором этаже? Она не может подвергать себя опасности!

– Какой у вас номер?

– Триста тридцать пятый.

– О, тогда можете не тревожиться. Это самая чистая комната во всем отеле. Я сам ее продезинфицировал.

Именно в ней и умер мальчик.

Я откинулся на кровать, провалился сквозь нее, как мне показалось, и вновь начал действовать морфий.

Снова раздался звонок. Снова я услышал и передней тот же безжалостный голос: миссис Перкинс объясняла Анне, что забыла задать мне чрезвычайно важный вопрос.

– Доктор спит.

– Спустите ее с лестницы!
– крикнул я Анне, которая была вдвое меньше американки.

Нет, она не уйдет, пока не получит ответа на свой вопрос.

– Так что же вам угодно узнать?

– Я сломала зуб. Боюсь, его придется вырвать. Кто лучший дантист в Риме?

– Миссис Перкинс, вы меня слышите?

Да, она меня прекрасно слышит.

– Миссис Перкинс, в первый раз в жизни я жалею, что я не дантист, - я с наслаждением вырвал бы все ваши зубы!

Глава XXV "СЕСТРИЦЫ БЕДНЯКОВ"

"Сестрицы бедняков" в Сан-Пьетро-ин-Винколи (их было около пятидесяти и почти все - француженки) все были моими друзьями, как и многие из трехсот стариков и старух, которые нашли приют в их обширном доме. Итальянский врач, обязанный о них заботиться, никогда не выражал ни малейшего неудовольствия из-за того, что я оказывал им профессиональные услуги, и остался равнодушен, даже когда ковер питтсбургского миллионера, после надлежащей дезинфекции, был к большой радости сестриц расстелен на холодном как лед каменном полу их часовни. Каким образом сестрицы умудрялись доставать еду и одежду для своих подопечных, всегда было для меня полнейшей загадкой. Все туристы в Риме тех времен хорошо знали их ветхую тележку, которая медленно объезжала гостиницы, собирая остатки кушаний. Двадцать сестриц, попарно, с утра до ночи ходили по городу с большими корзинами и кружками для пожертвований. Две из них обычно стояли в углу моей приемной, когда я принимал больных, и, вероятно, многие из моих пациентов их еще помнят. Как все монахини, они были веселы, смешливы и любили при случае поболтать. Обе были молоды и миловидны. Настоятельница как-то сказала мне по секрету, что старые и некрасивые монахини не годятся для сбора пожертвований. В ответ на ее откровенность я сообщил ей, что мои пациенты скорее послушаются молоденькую и хорошенькую сиделку, чем некрасивую, и что ворчливая сиделка - всегда плохая сиделка. Эти монахини, столь далекие от мирской суеты, тем не менее прекрасно разбирались в людях. Они с первого взгляда понимали, кто опустит монету в их кружку, а кто - нет. Молодые люди, рассказывали они мне, обычно дают больше пожилых, но дети, как ни жаль, подают редко, да и то если им велят их английские гувернантки. Мужчины подают больше, чем женщины, пешеходы - больше, чем те, кто разъезжает в каретах. Самими щедрыми они считали англичан, а потом русских. Французские туристы в те дни редко посещали Рим. Американцы и немцы скуповаты, богатые итальянцы - еще скупее, зато итальянские бедняки всегда готовы поделиться последним. Коронованные особы и духовные лица всех национальностей подают очень редко. Сто пятьдесят стариков, порученные их заботам, очень послушны и покладисты, а вот со ста пятьюдесятью старухами справляться куда труднее - они только и делают, что ссорятся между собой. Между двумя флигелями богадельни нередко разыгрывались страшные любовные драмы, и сестрицам приходилось тушить таящийся под пеплом жар, как ни неопытны они были в подобных делах.

Любимцем всей богадельни был крошка мосье Альфонс, француз невероятно маленького роста, который жил за двумя синими занавесками в углу большой общей спальни на шестьдесят человек. Ни у одной другой кровати не было занавесок - этой привилегией пользовался лишь мосье Альфонс, старейший обитатель богадельни. Он утверждал, что ему семьдесят пять лет; сестры полагали, что ему за восемьдесят, а я, судя но состоянию его артерий, считал, что ему под девяносто. Он явился сюда несколько лет назад неизвестно откуда с маленьким саквояжем в руке, в ветхом сюртуке и в цилиндре. Все дни он проводил за своими занавесками, старательно уединяясь от остальных обитателей спальни, и появлялся на людях только по воскресеньям, когда, с цилиндром в руке, торжественно шествовал в часовню. Никто не знал, чем он занимается за своими занавесками. Сестры, приносившие ему тарелку супу или чашку кофе (еще одна привилегия), рассказывала, что он обычно сидит на кровати и перебирает бумаги в своем саквояже или чистит цилиндр. Мосье Альфонс придерживался строгого этикета, когда принимал гостей. Сначала надо было постучать о стоящий возле кровати столик. Тогда он старательно убирал бумаги в чемодан, восклицал тонким голоском "войдите!" и извиняющимся жестом приглашал гостя занять место рядом с ним на кровати. Мои посещения, по видимому, были ему приятны, и вскоре мы стали большими друзьями. Все мои старания узнать что-нибудь о его прошлом казались бесплодными - мне было известно, что он француз, но, как мне казалось, не парижанин. Он не знал ни слова по-итальянски и не имел ни малейшего представления о Риме. Даже в соборе Святого Петра он небыл ни разу, хотя собирался сходить туда, "как-нибудь, когда выдастся свободная минута". Сестры утверждали, что он не пойдет туда - и никуда не пойдет, хотя сил на это у него вполне хватило бы. А не выходит он по четвергам (в этот день мужчинам разрешалось гулять в городе) потому, что его сюртук и цилиндр находятся в плачевном состоянии, которое постоянная чистка только усугубляла. Знаменательный день, когда мосье Альфонс примерил цилиндр питтсбургского миллионера и его новехонький, сшитый по последней американской моде сюртук, положил начало заключительной и, быть может, самой приятной главы жизни этого старичка. Из всех палат сбежались сестры, и даже настоятельница, показалась у подъезда, когда в следующий четверг мосье Альфонс садился в мою элегантную коляску, торжественно приподнимая свой новый цилиндр перед восхищенными зрителями.

– Est-il chic!
– смеялись они, когда мы отъезжали.
– ''On dirait un milord anglais! [85]

Мы проехали до Корсо и побывали на Пинчио, а потом уже отправились на площадь Испании - мосье Альфонса был приглашен позавтракать у меня. Хотел бы я видеть того, кто устоял бы против искушения сделать это приглашение постоянным! Каждый четверг, ровно в час, моя коляска привозила мосье Альфонса к дому номер двадцать шесть на площадь Испании. Через час, когда у меня начинался прием, Анна провожала его до коляски, и он совершал обычную прогулку на Пинчио. Мосье Альфонс усаживался за свой столик в углу, пил кофе и читал "Фигаро" с видом старого посланника. Потом еще полчаса этой упоительной жизни, пока он катался по Корсо и старательно высматривал знакомых с площади Испании, чтобы приподнять перед ними новый цилиндр. Затем он исчезал за синими занавесками до следующего четверга, когда, по словам сестриц, он уже на рассвете принимался чистить свой новый цилиндр.

Нередко в нашем завтраке принимал участие кто-нибудь из моих друзей, к великой радости мосье Альфонса. Многие из них, наверное, еще помнят его. Никому из них и в голову не приходило, откуда он приезжал ко мне. Впрочем, он выглядел чрезвычайно щеголевато в модном длинном сюртуке и новом цилиндре, с которым он даже за столом расставался лишь с большой неохотой. Так как я и сам не знал, кем считать мосье Альфонса, то в конце концов я сделал из него дипломата в отставке. Все мои друзья называли его "господин посланник", а Анна неизменно величала его "наше превосходительство". Надо было видеть его лицо! К счастью, он был туг на ухо, и разговор ограничивался вежливыми замечаниями о нане или о сирокко. К тому же я бдительно следил за происходящим и всегда был готов вовремя отставить подальше графин с вином или прийти ему на помощь, когда ему задавали неловкий вопрос, а главное когда после второго стаканчика фраскати он вдруг пускался в опасные рассуждения. Мосье Альфонс был пламенным роялистом и мечтал о ниспровержении Французской республики. Он со дня на день ожидал известии из весьма конфиденциального источника, которые в любой момент могли призвать его в Париж. Само по себе это было невинной темой - мало ли я знал французов, которые уничтожали республику в застольной беседе! Но когда мосье Альфонс начинал повествовать о своих семенных обстоятельствах, я должен был тщательно следить, чтобы он случайно не раскрыл столь ревниво хранимую тайну своего прошлого. К счастью, я всегда мог положиться на его шурииа - "mon beau-frero le sous-prefet" [86]. Между мной и моими друзьями существовала молчаливая договоренность о том, что при первом же упоминании этой таинственной лнчностн графин с вином отставляется подальше и рюмка мосье Альфонса до конца завтрака остается пустой.

Я как сейчас помню тот четверг, когда с нами завтракал Уолдо Стори, известный американский скульптор и большой друг мосье Альфонса. Мосье Альфонс был в превосходном настроении и необычайно словоохотлив. Еще не допив первой рюмки фраскати, он начал обсуждать с Уолдо организацию армии из бывших гарибальдийцев, которую он поведет на Париж, чтобы сокрушить республику. В конце концов это только вопрос денег - пяти миллионов будет вполне достаточно, а один миллион в случае необходимости он берется раздобыть сам.

Мне показалось, что он слишком раскраснелся, и я не сомневался, что его шурин не заставит себя долго ждать. Я подал Уолдо условный знак.

– Mon beau-frere le sous-prefet...
– пробормотал мосье Альфонс. Я отодвинул графин, и он смолк, уставив шись в тарелку, как всегда, когда бывал чем-то недоволен.

– Ничего!
– сказал я.
– Выпьем еще по стаканчику за ваше здоровье - я совсем не хотел вас обидеть и готов воскликнуть "долой республику", если вам это приятно.

К моему удивлению, мосье Альфонс не протянул руки к рюмке. Он сидел неподвижно и смотрел в тарелку. Он был мертв.

Поделиться с друзьями: