ЖАНРЫ

Легенда о сепаратном мире. Канун революции
Шрифт:

«На этом моя запись прерывается, – пишет Яхонтов. – Видно, не хватило сил, так как почерк последних строк все более неровный и трудно разбираемый». В тот же вечер 21-го «единомышленные» между собой министры (т.е. весь Совет, за исключением Горемыкина и Хвостова; болевший Рухлов не принимал участия в обмене мыслями последних дней) собрались на квартире у Сазонова для заслушания составленного Самариным проекта письменного обращения к Царю. Он был подписан всеми, за исключением Поливанова и Григоровича, так как было признано, что в «тяжелую минуту войны военный и морской министры не имеют права… рисковать увольнением… по причине политического характера 61 . Письмо решено было доставить Царю после заседания в Зимнем Дворце, где на другой день утром должны были собраться представители четырех Особых Совещаний (по обороне, транспорту, продовольствию и топливу – они созданы были при соответствующих министерствах с участием представителей «общественности»).

61

Совершенно ошибочно свидетели и эксперты в Чр. Сл. Ком. (в том числе Милюков) утверждали, что Поливанов и Григорович не присутствовали на «секретном» заседании («мундир не дозволял») и что письма не подписал и Сазонов. История составления письма показывает, как не точны были часто показания, которые давались в Чр. Сл. Ком. Так, Поливанов утверждал, что письмо Царю было составлено «втайне» от Горемыкина.

На собрании 22-го в Зимнем Дворце Царь произнес речь, составленную Кривошеиным. В этой речи было подчеркнуто, что задача по снабжению армии вверена отныне представителям общественных организаций… После царской речи председатель военно-морской комиссии Гос. Думы Шингарев вручил монарху «всеподданнейший доклад» (подписанный всеми членами Комиссии – в числе их был Марков 2-й), в котором представители общественности в день отъезда Николая II в Ставку высказывали все то, что «наболело в русском народе», «от чего кровью обливается наше сердце и что смущает ум». Доклад говорил о «преступной нерадивости» и «разъединении власти», которое привело к «грозным последствиям», – и тем не менее «в самых скорбных и горячих речах» «представителей народа» не раздалось «ни единого слова о заключении мира». «Только непререкаемой царской властью, – заключал доклад, – можно установить согласие между Ставкой Вел. Князя верховного главнокомандующего и правительством. Царь может побудить к напряжению всех усилий огромной и мощной страны, желающей победить ценою всяческих жертв… Только Царь может повелеть, чтобы на ответственные должности выбирались те, кто уже выказал свои доблести в боях, а не люди, часто неспособные вести тяжелое дело войны. Царь может призвать все силы великой России, чтобы создать те непреступные преграды, которые одна за другой будут защищать родину до того предела, где Провидению угодно будет даровать нам окончательную победу над истощенным нашим упорством врагом» 62 .

62

Заслуживает быть отмеченным факт, что на приеме 22-го «неожиданно» для всех незаметно появилась Царица с Наследником, вступившая в беседу с членами Думы и Гос. Совета.

Как должен был воспринять Николай II доклад с таким усиленным ударением: «только Царь может»? Это было очень далеко от тех страхов, которые рисовали растерявшиеся министры, – несколько позже об этих министрах А. Ф. писала мужу: «Приходится быть лекарством для смущенных умов, подвергающихся действиям городских микробов» (4 сент.). Вывод мог быть только один – решение, принятое Царем, правильно. И потому коллективное письмо министров, прочитанное Императором в вагоне при возвращении в Царское 63 , не могло оказать никакого воздействия. Дежурный тогда флигель-адъютант Саблин передавал Поливанову, что письмо «произвело впечатление». Очевидно, совсем не то, на которое рассчитывали подписавшие его. Метод «величайшей осторожности» привел к тому, что «историческое» письмо, на которое возлагал надежды Щербатов и которое должно было заставить, по его мнению, Царя серьезно задуматься над вопросом, было составлено не в надлежащих тонах и по внешности и по существу. После того, что говорилось в Совете министров инициаторами коллективного выступления, самаринский текст – «смелое и откровенное обращение» – яркостью не отличался: трагического «совершавшихся событий», тревожного сознания «грозных» предзнаменований в нем не чувствовалось или не чувствовалось в достаточной мере… «Мы опасаемся, что В. И. В. не угодно было склониться на мольбу нашу и, смеем думать, всей верной Вам России, – писали министры про заседание, бывшее накануне под председательством Царя. – Государь, еще раз осмеливаемся Вам высказать, что принятие Вами такого решения грозит, по нашему крайнему разумению, Вам и династии Вашей тяжелыми последствиями… На том же заседании воочию сказалось коренное разномыслие между председателем Совета министров и нами в оценке происходящих внутри страны событий и в установлении образа действий правительства. Такое положение, во всякое время недопустимое, в настоящие дни гибельно. Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и Родине» 64 .

63

Письмо, по-видимому, было передано через сопровождавшего военного министра фельдъегерского офицера. Сазонов в воспоминаниях говорит, что он вручил лично письмо обер-гофмейстеру Бенкендорфу, т.е. не скрывал тогда своей инициативы.

64

Характерно, что Поливанов очень скоро забыл содержание «исторического письма». В показаниях он говорил, что в письме было «два основных положения». Во-первых, чтобы Царь «не связывал себя принятием командования постоянно и неуклонно», во-вторых, – этого «второго» свидетель уже не помнил… Суть его заключалась в том, что «нельзя в военную пору совершенно устраниться от содействия общественных сил». До каких пределов в действительности шла уступка «общественности» у большинства членов кабинета, показывает запись, сделанная в своем дневнике перед заседанием 20 августа в Царском адм. Григоровичем: «Об одном жалею, что во главе правительства не Коковцев, а Горемыкин. Тяжелый старик. Между тем с такими людьми, как Игнатьев, Алексей Хвостов (как видно из записи, этот член Думы стал приглашаться на завтраки к Кривошеину, где собиралась оппозиция Совета министров), а также Наумов и, наконец, Рухлов, – какой прекрасный и деловой кабинет можно было бы создать».

Вечером 22-го Царь уехал в Ставку, никак не реагировав на полученное письмо. На следующий день после свидания с Горемыкиным А. Ф., передавая больше свои оценки и настроение, писала: «Он возмущен и в ужасе от письма министров… Он не находит слов для описания их поведения и говорил мне, что ему трудно председательствовать, зная, что все против него и его мыслей, но никогда не подумает подать в отставку, так как знает, что ты ему сказал бы, если бы таково было твое желание. Он увидит их завтра и скажет свое мнение относительно этого письма, которое так лживо и неправильно говорит от имени «всей России» и т.д. Я просила его быть как можно энергичнее. Он говорит, что его не удивит, если Щ(ербатов) и Сазонов попросят отставки, хотя они не имеют права это сделать. Сазонов ходит и хнычет (дурак!). Я ему (т.е. Горемыкину) сказала, что убеждена, что союзники вполне оценят твой поступок, с чем он согласился 65 . Я посоветовала ему смотреть на все, как на миазмы Спб. и Москвы, где все нуждаются в хорошем проветривании, чтобы взглянуть на все свежими глазами и не слушать сплетен с утра до вечера… Сазонов, оказывается, собирал их всех вчера – дураки! Я ему сказала, что все министры трусы, и он с этим согласен – думает, что Поливанов будет хорошо работать. Бедняга, ему было так больно читать имена, подписавшиеся против него, и я была огорчена за него. Он очень верно сказал, что каждый должен честно высказывать тебе свое мнение, но раз ты высказал свои желания, все должны их исполнять и забыть о своих собственных – они с этим не согласны, не согласен и бедный Сергей (вел. кн. Серг. Мих.). Я старалась его успокоить, и как будто это мне немного удалось. Я старалась доказать ему, что все это в сущности только пустой шум. Он говорит, что в городе настроение бодрое и спокойное после твоей речи и приема – так это и будет. Он находит, что, чем больше ты покажешь свою волю, тем будет лучше, в чем я согласна с ним».

65

На обеде у вел. кн. Павла 20 августа, между прочим, присутствовала Вырубова, присланная А. Ф. для того, чтобы узнать мнение французского посла, – тот ответил дипломатически уклончиво. Но совсем неуклончиво реагировала, например, консервативная английская печать, увидевшая в шаге Царя доказательство твердой решимости довести войну до конца. «Дэйли Кроникль» ссылалась на ту мистику, которой окружена царская власть в России, т.е. газета повторила аргументы А. Ф.

24-го Совет министров вновь затронул вопрос о командовании – он не знал, что в Ставке акт о смещении Н. Н. уже опубликован. Из записи Яхонтова не видно, чтобы этот вопрос косвенно поднял Горемыкин, высказав свое «мнение» по поводу коллективного письма. Официально письмо как бы не существовало. Вопрос о командовании возник попутно с обсуждением перерыва занятий Гос. Думы. Споры, возникшие в связи с этим и поставившие в порядок очередного обсуждения проблему власти и той правительственной программы, которую должен был выработать Совет, мы изложим в другом контексте – там, где придется говорить об изменениях в составе правительства, происшедших после августовского кризиса. В заседании 24-го вопрос о роспуске Думы был поставлен в иную плоскость. Хвостов считал, что с роспуском «нельзя медлить», так как «правильно или нет, но с переменой верховного командования связываются ожидания взрыва беспорядков. Если они действительно возникнут, то тогда трудно будет прибегать к роспуску… Осторожнее поэтому, чтобы принятие Государем Императором командования последовало после прекращения сессии законодательных учреждений». Кривошеин находил, что «опаснее соединять два повода к беспорядкам» – перемену в командовании и роспуск Думы. «Надо обратить внимание Е. В. на это совпадение и просить его отсрочить принятие командования до тех пор, пока не уляжется впечатление от прекращения Думы». Xвocmoв: «Г-н Милюков, как мне передавали, откровенно хвастает, что у него в руках все нити, и что в день смены верховного командования стоит ему только нажать кнопку, чтобы по всей России начались беспорядки». Горемыкин: «Милюков может рассказывать какой ему угодно вздор и чепуху. Я настолько верю в русский народ и в его патриотизм, что не допускаю и мысли, что он ответит своему Царю беспорядками, да еще в военное время». Самарин: «Все это гадательно. Большинство из нас думает иначе… Вопрос о Думе сейчас имеет исключительно острое значение, и его надо разрешить при непосредственном участии Е. В.». Горемыкин: «Снова утруждать Государя вопросом, который им решен окончательно, я считаю недопустимым. Не могу писать ему и об опасности беспорядков, – ибо не разделяю этих опасений. Они раздуваются Милюковым и прочею компанией в целях запугивания…» 66 . Щербатов: «Ожидания беспорядков идут не только от Милюкова, а от охранной и жандармской полиции. На почве смены командования и охраны Думы от покушений бюрократии развивается напряженная пропаганда во внутренних гарнизонах и в лазаретах. В моем ведомстве ежедневно получаются донесения о том, что через два-три дня после роспуска Думы неминуем взрыв повсеместных беспорядков». Харитонов: «Не только Яхт-клуб, по и объединенное дворянство протестует и требует перемен».

66

«Я знаю, – сказал, между прочим, Горемыкин, – что в некоторых думских кругах выражаются опасения, что народное движение может оказаться сильнее Думы и что отсутствие ее только ускорит взрыв. Там вообще болтают много всякого вздора».

Дальнейшая запись Яхонтова прерывается. Перервем и мы изложение, ибо последующее не имело уже непосредственного отношения к принятию Царем верховного командования.

5. «Провиденциальная миссия» Царя

Зловещих предсказаний было немало. «Люди осторожные уверяют, что это вызовет всеобщий ужас и негодование и приведет к тяжелым последствиям. Вот вкратце общее настроение, – записал 24 августа Андрей Вл., давший в своем дневнике наиболее полную сводку перекрещивавшихся влияний и мнений за эти дни. «– то скажут теперь в России? Как объяснить народу и армии, что Н. Н. вдруг сменяется 67 . Хорошо, если правительство так обставит этот вопрос, что Государь сам становится во главе армии и, естественно, верховный должен свой пост покинуть. Но он мог бы у него остаться помощником… 68 . С уходом Н. Н. народное впечатление будет задето глубоко… Да за что, невольно спросит себя всякий 69 . И не найдя подходящего ответа, или скажут, что он изменник, или, что еще, может быть, хуже, начнут искать виновников выше».

67

«Он сам по себе мало причастен к той популярности, которой он пользуется в России… Это было создано самим Государем». «Для поднятия престижа Н. Н., – отмечает автор, – в церковных службах была установлена для него особая молитва».

68

А. В. считал «огромной ошибкой» «удаление» Н. Н. на Кавказ.

69

Популярность Н. Н. «не была даже поколеблена последним периодом войны, когда нашей армии пришлось все отступать». (Ср. мнения, высказанные в Совете министров). Лемке в свою хронику «250 дней в Ставке» занес такое суждение о популярности Н. Н. в армии – о нем говорят «не иначе, как с восторгом, а часто с благоговением».

В последнем предположении автор дневника не ошибся. Суждения, формулированные в дневнике Андр. Вл., могут быть иллюстрированы и другими свидетельствами современников, принадлежавших к кругам так называемого большого света. Некогда близкий царской семье кн. Орлов, состоявший при вел. кн. Н. Н., писал Поливанову: «Дай Господь, чтобы не случилось что-нибудь страшное». «Многие были в панике от этого акта, – вспоминает Родзянко. – К нам приехала кн. З. Н. Юсупова и со слезами говорила жене: “Это ужасно. Я чувствую, что это начало гибели, – он приведет нас к революции”». О возможности этой революции, военном разгроме и драме во дворце сообщал и французский посол в специальном донесении в Париж. В общественных кругах, по крайней мере московских, усиленно в это время распространяли письмо от имени вел. кн. Н. Н., где отставка его трактовалась, как победа немецкой партии во главе с Распутиным.

Очевидно, исключительное упорство, проявленное Николаем II, никакими посторонними влияниями объяснить нельзя, а тем более «немецко-распутинским» окружением А. Ф., как продолжал думать ген. Деникин в своих «Очерках русской смуты». По словам вел. кн. Ник. Мих., Царь уже в начале войны стал считать назначение Ник. Ник. «неудачным». 4 сентября Ник. Мих. записал в дневник после разговора своего с Джунковским по поводу ожидавшегося приезда Николая II в Люблин: «Самому взять бразды сложного управления армией признается еще преждевременным. Вот когда побьют, да мы отступим, тогда можно будет попробовать! Едва ли я очень далек от истины». Иронический стиль записи Ник. Мих. не передает настроений, которыми руководился, очевидно, Царь в решении принять на себя моральную ответственность за ход войны. Здесь играло роль не только желание не упустить из своих рук «исторического величия», как выразился Поливанов в показаниях перед Чр. Сл. Комиссией. Для Николая II это было действительно «выполнение долга» – надо «спасти Россию», как ответил он своей матери, старавшейся, со своей стороны, уговорить его не делать такого рискованного шага. «Пусть я погибну, но спасу Россию», – сказал Государь Родзянко, когда тот запугивал его мрачными перспективами на будущее. Однако «сознание долга» в данном случае отнюдь не было каким-то трансцендентальным постулатом и опиралось оно на реалистическое основание. Объективно другого выхода в тогдашней обстановке у Царя не было, и он был более логичен в акте 23 августа, чем его министры, искавшие выхода из «бедлама» и в то же время отклонявшие Царя от вступления на путь хотя бы формального водительства армией.

«Спасти Россию» надо было именно в период неудач – шаг этот как нельзя более отчетливо свидетельствует, что в сознании Императора в это время никакой даже отдаленной мысли о возможности сепаратного мира не было. Царь с удовлетворением отмечает в письме к жене из Ставки 4 сент. речи Китченера и Л.-Джорджа о войне и роли, которую играет в ней Россия, и спрашивает А. Ф., видела ли она в газетах эти речи: «Очень верно. Дай бы только Бог, чтобы они и французы начали теперь – давно пора!» Это «очень верно» относится к весьма рискованным и неприятным для уха «самодержца» словам Л.-Джорджа, что «неприятель в своем победоносном шествии не ведает, что творит… своей чудовищной артиллерией германцы разбивают вдребезги и ржавые оковы, в которые закован русский народ. Этот народ расправляет свои могучие члены, сбрасывает с себя душившие его развалины старого здания… Австрия и Германия делают сейчас для России то же, что их военные предки когда-то неразумно осуществляли для Франции. Они куют меч, который сокрушит их самих, и освобождают великий народ. Этот народ возьмет в свои руки меч и могучим взмахом нанесет самый сильный удар, какой он когда-либо наносил».

С точки зрения возможных перспектив преждевременного мира с Германией достаточно сам по себе показателен выбор начальником штаба ген. Алексеева. Закулисные деятели, если бы они существовали, могли бы постараться провести на ответственный пост более подходящее для выполнения поставленных заданий лицо, тем более что А. Ф. считала, что ее муж по мягкости своего характера легко поддавался чужим влияниям. Можно, конечно, дойти до абсурдного утверждения, что Алексеев был намечен на свой новый пост, как кандидат, к которому скептически относились в старой Ставке в силу «опасной мании отхода», проявленной им на посту командующего северо-западным фронтом, и пагубного влияния его «приспешников» ген. Палицына и негласного весьма своеобразного советчика отставного ген. Борисова. Этот скепсис нашел очень яркое выражение в дневнике вел. кн. Андр. Вл., записавшего в начале августа свои разговоры об Алексееве с Янушкевичем, Даниловым и ближайшим официальным помощником Алексеева ген. Гулевичем: «Все поголовно убеждены, – записывает автор дневника в качестве заключения, – что Алексеев неспособен вести дело и погубит все» (на роли главнокомандующего фронта). Все потеряли «веру в него», и сам Алексеев потерял веру в себя, что сказывается на его «упадке духа и большом унынии». В этих отзывах попадаются такие до крайности пристрастные выражения, как «чернильная, канцелярская душа», «полное непонимание нравственных элементов армии» (сохраняет «живую силу армии», но «топчет ее дух»), не может «творить, предвидеть событий и… бежит за событиями с опозданием» и т.д. (В противоположность этой ставочной характеристике можно отметить указание Царя в письме 11 мая, что Н. Н. очень доволен Алексеевым и находит, что «этот человек на своем месте»).

Для нас сокрыты непосредственные мотивы, побудившие остановиться именно на Алексееве. Родзянко говорит, что на Алексееве, как заместителе Янушкевича, сходились все еще до принятия Царем решения самому возглавить армию. Об этом Родзянко писал Н. Н. 70 и говорил Царю при личной аудиенции, когда пытался предотвратить рискованный, по его мнению, шаг Императора. Но к моменту аудиенции Родзянко вопрос о назначении Алексеева был уже решен, и никакого влияния в этом отношении аргументация председателя Думы оказать не могла. По-видимому, Алексеева («думского кандидата», как утверждал впоследствии Шульгин на заседании прогрессивного блока) наметил себе сам Царь – он уже в майском письме именовал Алексеева «своим косоглазым другом». Возможно, что имя Алексеева было подсказано Царю и престарелым Воронцовым, писавшим с Кавказа о желательности этой кандидатуры и ссылавшимся вопреки штабным мнениям, зарегистрированным Андр. Вл., на общий голос с западного фронта 71 . Впоследствии адм. Колчак в дни сибирского судилища показал, что он всецело одобрил принятие на себя имп. Николаем II звания верховного главнокомандующего при назначении начальником своего штаба Алексеева – «самого выдающегося генерала, самого образованного, самого умного, наиболее подготовленного к широким военным задачам».

70

О необходимости смены Янушкевича говорил Царю еще в июне Кривошеин. Царь посоветовал ему сказать об этом Н. Н., Кривошеин сказал и «потом говорил мне, – писал Царь жене, – что Н. явно не понравилась его откровенность». Сам «недоброй памяти сухомлиновец», как именуют некоторые мемуаристы Янушкевича («милого и талантливого» профессора, сделавшегося, по словам Поливанова, «весьма неожиданно» для себя начальником Верховного штаба), просил о своем увольнении еще в феврале (письмо его Сухомлинову).

71

Пришлось высказаться по тому же поводу в Совете министров 11 августа и ген. Рузскому, назначенному главнокомандующим выделенного особо северного фронта. Рузский считал, что в вопросе о принятии Царем верховного командования есть «много за и против». Все дело в выборе начальника штаба. Признавая выбор Алексеева «удачным», сам Рузский высказался бы за Эверта, если бы можно было назначить на такой пост лицо с иностранной фамилией.

Поделиться с друзьями: