Легенда Татр
Шрифт:
И он поднял вверх сжатые кулаки, но ксендз Пстроконский овладел собой и сказал:
– Един бог, и едина церковь его, и един наместник Христов. До конца мира Рим будет его владыкой и оракулом. Твой крест, обвитый пшеницей, листьями дуба и травами, был бы крестом языческим. Только четками можно обвить крест Христов.
– Ты, отче, лжешь самому себе! – воскликнул Костка в мучительном порыве.
– Молод ты еще, королевич, – ответил аббат. – Из земли вышел человек и в землю возвращается. Только часть земли называется Польшей. Польша имела начало и будет иметь конец, ибо она – дело рук человеческих. Но душа исходит от бога и живет вечно. Вся жизнь мира вмещается в кресте. Подчинимся ему. Петр заложил камень, на котором стоит церковь мира, и врата адовы не одолеют ее. Я даю тебе отпущение грехов. Ты молод и горяч. Вера твоя спасет тебя: ты хочешь добра. Дух святой просветит тебя, и ты вернешься на путь истины. Иди и делай. Твори.
– А ты, отче, а ты? – простонал Костка.
– Я буду молиться за тебя и за твое дело, которое свято, пока осеняет его свет Христов.
– И ты не станешь взывать с твоих тынецких стен?
– Если Рим дозволит.
– И не выйдешь из них в митре и с крестом?
– Если Рим прикажет.
– Отче! Ты губишь миллионы людей! О епископы! Одно слово ваше, только крест в руках ваших – и мы победим!
– Я – слуга послушный, – сказал аббат.
– Ага! – закричал Костка почти в бешенстве, – Ага! Я пальцами должен рыть землю, тогда как лопатой ее можно было бы разметать, как песок! Ах! Чего бы я не достиг, если бы вы были со мной! Завтра же Польша была бы наша! Так нет же, отче! Я увлеку тебя за собой! Когда здесь, в Кракове, мужики ударят в Сигизмундов колокол, ты не удержишься, ты пойдешь. Я знаю! И я велю, чтобы тебя не беспокоил никто из тех, которые будут сходиться ко мне сюда из Силезии.
Он полез в дорожную сумку, лежавшую около него, достал необходимые принадлежности и быстро начал писать: «Ich inscriptus Oberster zu Ross und Fuss commando und befehle last dem Closter Tyniec mit sein einige Gьtter ganz frei lassen, aliter non faciendo sub poena colli».
«Я, нижеподписавшийся, желаю и приказываю, чтобы это Тынецкое аббатство со всеми деревнями оставлено было проходящими войсками, состоящими под моим начальством, в полной неприкосновенности. Нарушивший этот приказ будет наказан смертью. Дано в Тыньце, мая в 8 день 1651 года. Александр Леон из Штемберка».
После этого Костка покинул Тынец и епископа Пстроконского, вернулся в Татры и там, по совету солтыса Лентовского, с помощью Собека Топора начал бунтовать подгалян.
Не раз во время охот, которые для него устраивал подстароста Здановский, Костка видел вдали в голубом тумане, с Бескид, Ключек и Горца, Чорштынский замок, стоявший на скале над Дунайцем. Он казался ему бронированным сердцем этой долины, которую королевской короной венчали Татры и мечом опоясывал светлый Дунаец. Во время охот горцы указывали ему на этот замок. А вести о том, что крестьянские толпы уже собираются, приходили все чаще и чаще.
Он видел себя сидящим в этом голубом замке с Беатой Гербурт, одетой в голубую прозрачную вуаль… Розовое тело ее просвечивало сквозь ткань… Золотые короны блистали на их головах… Ах! Действовать, действовать поскорее!
Налететь орлом отсюда, с гор!
Богдан Хмельницкий объявил себя гетманом Запорожским, и этот титул придавал ему не меньше блеска, чем его победы. Костка решил объявить себя старостой чорштынским – от имени короля, но против короля, невольника шлихты. И то, что объявит чорштынский староста горцам, то каштелян краковский повторит малопольским крестьянам, а впоследствии король – всей Польше.
Шумно было в роковой день 13 июня 1651 года в большой корчме Ицка Гамершляга, на углу рынка и Шафлярской улицы, по которой часто водили в город на казнь подгалянских разбойников, закованных в кандалы, и про которую ходила известная песня:
Улицей Шафлярской меня ведут:
Видно, горемычного, и повесят тут.
В корчме собралось человек сто мужиков. Это были выборные от десятков тысяч горцев. Они явились к пану полковнику Костке. Между ними было много молодых солтысов, которые на основании закона короля Владислава откупились от военной службы и не пошли на войну с казаками, много крестьян, почтенных хозяев, – а у стены, за столом, где сидел сам полковник, имея по правую руку подстаросту Здановского, а по левую – ректора Радоцкого, заняли места: Лентовский, хохоловский солтыс Енджей Койс, Павликовский с Белого Дунайца, трое Новобильских из Бялки и войт Мацей, Зых из Витова, новотаргские горожане, войты и другие видные люди из деревень, а на конце стола сидел Собек Топор, превосходивший всех шириной плеч. Он вместо себя старшим над пастухами оставил Бырнаса.
Шло совещание. Пиво, вино и водка, которую приказывали подавать богатые солтысы и крестьяне, лились рекой. Сбежались горожанки, из деревень с мужиками пришли и бабы. Среди них выделялись подгалянки высоким ростом, белыми лицами, пламенными синими глазами и величавыми мощными плечами. У некоторых шея была густо обвита ожерельями из венгерских дукатов. Пройдет – так и зазвенит золотым колокольчиком.
Но Марина из Грубого, подобная стройной ели, царила над всеми.
Десятки тысяч чупаг и кос склонялись к ногам Костки.
Он чувствовал себя могучим властелином, почти королем.
Громом грянет труба его с чорштынских стен!..
Вдруг мужики-подгаляне громко запели хором:
Кто там пьет, кто там пьет?
Пьют там подгаляне,
А чупаги у них
Спрятаны в чулане!..
Велика поляна
У нашего пана,
Поляну скосили,
А пана убили!..
Паны, паны,
Будете панами,
Но не будете
Властвовать над нами.
Гей вы, паны, паны,
Вам служить не станем,–
Уж потешимся мы
В дни, когда восстанем.
Панам любо было,–
Весело гуляли,
Нас нужда давила,–
Долго мы молчали.
Зловеще гудела песня. Пылающие, возбужденные, и веселые лица мужиков нахмурились и стали хищными, суровыми и загадочными. Упорство, злоба, жестокое и зловещее спокойствие тяжелыми морщинами легли на лица. Орлиные носы с тонкими ноздрями, бледные и сухие щеки с выступающими скулами стали каменными и холодными, как железо. Только синие да карие глаза пылали, как костры среди осенних, пустынных и голых полей.
До утра пили и пели. Никто в городе не спал, и стража стояла наготове, хотя сознавала свое бессилие против этого сборища крестьян, вооруженных чупагами. Но мужиками так всецело овладело бешенство против шляхты, что ни один мещанин не подвергся нападению.
Пили еще и на следующий день, когда Костка, послав Собека Топора в горы, а Лентовского – к Черному Дунайцу набирать крестьянские полки, сам с несколькими десятками людей отправился к Чорштынскому замку.
Чорштынский староста, молодой и красивый Платенберг, в панцире, украшенном эмалью, и с леопардовой шкурой па плечах, как и приличествовало камергеру, со всем войском своим отправился к королю, оставив в замке вместо стражи только евреев-арендаторов.
Костка подступил к замку; когда главный арендатор, лупоглазый еврей Иозель Зборазский, в широком халате, с пейсами по бокам большого выпуклого лба, в белых чулках и туфлях, отпер на рассвете ворота, Костка, спрятавшийся со своими людьми в соседнем лесу, ворвался в замок, приказал связать евреев, их жен и детей и завладел Чорштыном.
Он взошел на стену замка, – и душа его развернулась, как крылья огромной птицы, когда, проснувшись от сна на высокой скале, она широко их раскинет и сделает несколько тяжелых взмахов.