Легко (сборник)
Шрифт:
— Вы только не обижайтесь. Просто слишком много приключений уже было со мной, а еще только полдень. Сын у меня тут отдыхает. У бабушки.
— Да что вы? Пойдемте, конечно.
Она оставила платок на лбу Калушенко, помогла стронуть с места тележку и пошла за Борискиным.
— Как вы думаете, — она едва успевала за его «неторопливым» шагом, — а это не опасно?
— Не знаю, — вздохнул милиционер. — Опять в отделе все будут смеяться.
— Почему?
— А им лишь бы посмеяться. А надо мной сама жизнь любит посмеиваться. У вас бывали в жизни смешные моменты? А у меня их предостаточно. Да хоть эта тачка со спящим майором. Вот же улица Пугачева. Который ваш дом?
Она замерла. Посередине улицы стояла большая красная пожарная машина, но никакого движения не наблюдалось.
— Семнадцатый.
— Так пошли! Что же вы стоите?
Борискин толкнул тележку, и они подъехали к дому. Она осторожно тронула калитку. Во дворе бабушка вешала на растянутые веревки застиранные простыни.
— Мама, здравствуйте, где Павлик?
— Здравствуй, милая. Чего это ты вырядилась? Прямо как фельдшер!
Бабушка подошла, вытерла губы рукавом и чмокнула ее в щеку.
— Мама, где Павлик?
— Да что сделается твоему Павлику? Как с ума посходили все! На улице он или, может, у Семена клубнику обдирает. Хотя я сильно сомневаюсь, что у Пантелеева клубника может быть. А что это у вас человек в тележке спит? Что случилось-то?
— Мама, после! Мне Павлик нужен. Пойдемте, Алексей.
Она выскочила за калитку и, не прислушиваясь к поскрипыванию тележки и причитанию бабушки за спиной, побежала к дому Пантелеева Семена. У пожарной машины на секунду задержалась, растерянно посмотрела в сторону оврага и шагнула в калитку. Нелепый и страшный небритый мужчина в телогрейке и тренировочных штанах аккуратно укладывал под голову спящих людей в пожарной форме какое-то тряпье и, увидев ее, приложил заскорузлый палец к обветренным губам. Павлик и Наташка сидели на краю воронки.
— Привет!
Она упала на колени, обняла его, прижала, вдыхая в себя мальчишеский щенячий запах и едва удержала слезы в глазах.
— Мам? — удивился Павлик. — Как ты сюда прошла? Там же все оцеплено, — и, словно устыдившись излившейся на него нежности, покраснел. — Это Наташка. Соседская. Бабы Дуси. А это Семен Пантелеев. Говорит, что он пить бросил.
— Привет, — сказала Наташка.
— А это он.
— Кто он?
— Метеорит.
На дне воронки подрагивала полупрозрачная розовая капля примерно в полметра диаметром.
— Он уменьшился. Он больше чем в половину уменьшился.
— Может быть, он испаряется? — спросил выпучивший глаза Борискин.
— Не знаю, — ответил Павлик, — только иногда он начинает дрожать.
— Наверное, он живой, — заявила Наташка.
— Павлик, — забеспокоилась подошедшая бабушка, — надеюсь, что ты не трогал эту гадость?
— Бабушка, — серьезно сказал Павлик. — Это не гадость. Вот Семен говорит, что это любовь.
— Это какая еще любовь? — спросила растерянно бабушка.
Семен, только что укладывавший спящих пожарников, молча курил на краю воронки.
— Чего ты молчишь, Семен? — спросила бабушка. — Какая еще любовь? Порнография, что ли? Или ты совсем уже перепился?
— Да уж, — Семен закашлялся, — похоже, что перепился. Только сейчас я трезвый. И свое уже отпил. Болен я.
— Знаем мы твои болезни, — махнула рукой бабушка.
— Рак у меня, баба Нин. Я это теперь точно знаю. Я чувствую. Тут уж пей, не пей.… А любовь… Ты что, думаешь, я там только чертей видел? А я сейчас близко от «там». Ты на цвет смотри. Если зеленая, то тоска. Если голубая, то мечта. Народ он тоже зря говорить не будет. Только голубая — это, скорее, надежда.… Если черная, то боль… или смерть. Как у меня внутри. А это известно что. Любовь. Только концентрированная. Как газировка с двойным сиропом. Тут ее много, но она в руки не дается. Она только плачет. Плохо ей здесь. Слышите?
Мама, бабушка, Наташка, Павлик, Борискин со спящим в тачке Калушенко, как зачарованные, смотрели на этого опустившегося до самого дна, состоящего из одних морщин и сухожилий, самим собой и жизнью истерзанного человека и молчали.
— Я слышу! — радостно сказала Наташка. — Как мультики, только очень далеко. Плачет. Тихо. Или звенит? Как миллион колокольчиков.
— А я нет, — признался Борискин.
— Дурдом. Сплошной дурдом. Конец света, — сказала мама Павлика. — Что это? Почему любовь? Какая любовь? Откуда это все?
— Любовь-то? — Семен засмеялся хриплым нездоровым смехом. — А ниоткуда. С неба. Вот поэтому и любовь. Впрочем, это кому как. Кому любовь, а кому горше горькой редьки. Ничего. Любовь приходит и уходит…
— Почему уходит? — спросил Павлик.
— Да нет. Не уходит она, — Семен зажег потухшую папироску. — Тает. Только снег от тепла тает, а она от чего-то другого.
— От чего же другого? — спросил Борискин.
— Да уж ежу понятно, от чего, — ответил Семен. — От нас и тает. От нас. А может быть, и не от нас.
17
Что же мы будем говорить там, на высшем суде, когда ответ придется держать за деяния, совершенные в беспамятстве и безрассудстве? За грехи, содеянные в составе охваченной инстинктом безумия толпы? За невзначай затоптанных детей и женщин? За дружное одобрение мерзости и подлое уничижение истины? За собственное оболванивание и обезличивание? Ничего. Хоть и чувствуем, что и бессознательный грех не прощается. Ведь слепота душевная не есть слепота физическая, а есть недуг возмездный. Что нам остается? Лечиться от этой слепоты? Лечиться, помня, что можно вымолить прощение в один миг раскаяния и страданий за целую беспутную и никчемную жизнь, но можно не замолить за целую жизнь какой-нибудь один грех? Так ведь, как всегда, не хватит одного мгновения перед самой смертью. И что мы будем делать там? Ждать снисхождения, понимания и участия? Оправдываться или оправдывать? Так, это же самое мы и делаем здесь и сейчас. Безнадежное занятие по превращению мнимой истины в истину действительную. Философский камень ума, что сотворяется в мозгу от излишних мыслей так же, как камни в почках и печени от излишнего питья и еды. Так, как же? Сошлемся на волю невидимого демиурга, подменяя свои намерения его указаниями? Но торговец душами не может принудить. Принуждение рождает страдальцев. Торговцу нужны страдания, они его перманентный корм, но страдальцы — это семена ненужных ему всходов. Торговцу нужны позванные и откликнувшиеся, только они крючочки и точечки в его партитуре. Но вот музыканты расставлены, лезвия смычков занесены, струны натянуты и налиты венозной кровью. Сейчас грянет. Благодарите господа, грешники, что не дано вам услышать всего этого звука, в котором потонет ваш слабый писк бессмысленного оправдания…
Илье Петровичу представитель президента не понравился сразу. Он был молод, нагл и невоспитан. Он вывалился из бронированного «Мерседеса», как коронованная особа, которую слуги привезли в клозет на предмет легкого облегчения, и хочется ей облегчиться, да очень уж она сомневается в стерильности пальцев, которыми будут расстегивать ей ширинку. Где уж тут соблюсти чистоту династии…
Представитель президента сфокусировал взгляд в точке, расположенной где-то в непроглядной дали за спиной Грядищева и сказал в воздух:
— Французов. Владлен Клементьевич. Уполномоченный администрации президента.
— Грядищев, — сдержанно ответил Илья Петрович, не протягивая руку и лишая, таким образом, Владлена Клементьевича возможности демонстративно ее не заметить. — Мэр.
— Мэр? — удивленно переспросил Французов и лениво щелкнул пальцами. В ту же секунду во рту у него оказалась сигарета, мигнул огонек зажигалки, и синий клуб дыма полетел в сторону лица Грядищева. Не долетел. Далековато.
— Класс! — рассмеялся Грядищев, подумав про себя: «Тяжеловато тебе будет строить карьеру, сосунок, с такой фамилией и таким президентом». — Если эта охрана и охраняет так же, как дает прикурить, то я за нашего президента спокоен. Балет…