ЖАНРЫ

Лекции по философии литературы
Шрифт:

– Что, мол, это за вздор, что нет?

– Так, – отвечает, – своим зрением ты теперь только то увидишь, чего нету” (IV, 466).

Нам тоже надо настроить свою оптику на то, чего нет. Как у Некрасова: “Ответа я ищу на тайные вопросы…” Ведь заявленная тема – образ Николы-Чудотворца в “Преступлении и наказании”, казалось бы, ничем не подтверждается в романе Достоевского – никакого Николы там нет и в помине. Но прежде – два слова о самом Чудотворце.

Святой Николай занимает исключительное место в русском религиозном сознании. Слава его устанавливается на Руси уже в XI веке. Византийский первообраз при этом претерпевает значительные изменения. Ни один из угодников не может сравниться с ним в популярности. Почитание его приближается к почитанию Богородицы и даже самого Христа. Примечательно, что Никола изображается в “Деисусе” наряду с Богородицей вместо Иоанна Предтечи. Вирмунд рассказывает о монахе, просившем милостыню именем четвертого лица св. Троицы, которым оказался св. Николай. Будучи посредником между человеком и Господом, он сам становится равным Богу: “Проси Николу – а он Спасу скажет”, “на поле Никола – общий бог”, – так говорит о нем народ. Широко распространено представление о том, что после смерти Господа Никола займет его место. С его именем связано появление фразеологизма “русский бог”. Так он называется уже в раннем средневековье: “…велик есть бог русский и дивны чудеса творит” (Г. Кушелев-Безбородко. Памятники старинной русской литературы. СПб., 1860-1862, Вып. I, с. 72). “Я вам должен признаться, – говорит герой Лескова, – что я более всяких представлений о божестве люблю этого нашего русского бога, который творит себе обитель “ за пазушкой” ” (V, 456).

Никола выступает как народный святой, покровитель и заступник: “Нет за мужика поборника – супротив Николы”, “Что криво и слепо, то Николе свету”. Демократическая сущность Николы подчеркивается в известном житийном чуде о трех иконах: “…сей бо смердович образ есть”. Обо всем этом читайте в обширной книжке: Б.А. Успенский Филологические разыскания в области славянских древностей (Реликты язычества в восточнославянском культе Николая Мирликийского). М., 1982.

Естественно, что для Достоевского, ориентирующегося на все специфически русское (вернее то, что ему казалось специфически русским), Никола будет очень важен. Достоевский ориентируется не просто на христианскую сумму идей, но на их народную адаптацию. Как отмечал еще Вл. Соловьев: “Будучи религиозным человеком, он [Достоевский] был вместе с тем вполне свободным мыслителем…”. Канонический образ св. Николая попадает к нему, пройдя через апокрифическую легенду, и он весь пронизан духом народных обрядов и верований. Идя по стопам народного осмысления образа св. Николая, Достоевский дает и свое прочтение и толкование образа – в контексте собственных мировоззренческих и историософских исканий. Но для нас сейчас важно, что образ Николы-Чудотворца влияет на самый способ построения персонажей. Таким образом, следует различать три момента в образе Николы: канонический облик, его народная адаптация и концепция его у Достоевского. Каждый последующий момент включает предыдущий, но они не совпадают.

Идя, по словам Мережковского от “Христа вселенского к Мессии народному”, Достоевский достаточно определенно высказывает свое отношение к Николе-Чудотворцу. Он пишет во время работы над “Бесами” А.Н. Майкову в письме от 9 (21) октября 1870 г. из Дрездена: “Пишете Вы мне много про Николая-Чудотворца. Он нас не оставит, потому что Николай-Чудотворец есть русский дух и русское единство” (XXIX, кн. I, с. 144-145). Комплекс идей, связанный с “русским единством”, будет особенно актуален в период работы над “Бесами”; мы же ограничимся “Преступлением и наказанием”, где данный комплекс слабо выражен идеологически, выступая прежде всего как конструктивный принцип поэтики.

В работе “Романы Достоевского и русская легенда” Лидия Михайловна Лотман убедительно показала влияние народных легенд на творчество Достоевского и, в частности, “Повести о бражнике” из сборника “Народных русских легенд” Афанасьева на образ Мармеладова (Л. Лотман. Реализм русской литературы 60-х годов XIX в. Л., 1974).

В некий день Господь посылает ангелов взять душу пьяницы непотребного. Доставленный до места, бражник начинает стучать во врата пречистого рая. На вопрос апостола Петра он отвечает: “Аз есмь бражник и желаю с вами в раю жити”. На что эдемский ключник говорит: “Отыде отсюда, человече; здесь бражники не водворяютца, ибо им изготована мука вечная со блудниками вместе”. Но алкашу есть чем крыть – апостол во время оно отрекся от Спасителя: “Помнишь ли ты, господине Петре, когда Господа нашего Иисуса Христа иудеи на судилище к Каиафе поведоша и тебя вопрошали: ученик есть Иисуса назарянина? – а ты трикраты от него отрекся”. И если бы не слезы и покаяние, считает наш пьяница, – не быть Петру в раю. А я хоть и пьянь забубенная, но во все дни славил имя Божье и никогда не отрекался. В конечном итоге он попадает в рай.

Мармеладов говорит о прощении, которое ожидает “пьяненьких” в день Страшного суда. Именно в отношении к такому греху, как пьянству – греху позорному и грязному, проявится во всей полноте милосердие Христа. К моменту работы над “Преступлением и наказанием” легенда уже трижды была опубликована – в частности, в журнале “Русская беседа” (1859) в сопровождении статьи К.С. Аксакова. В том же году в Лондоне вышел сборник легенд Афанасьева. “Повесть о бражнике” – сатирическое произведение XVII века (есть разные редакции). Аксаков видел в герое человека, жаждущего вечного блаженства и добивающегося его. Для него пьяница – праведник, который угоден Богу и который поучает от его имени святых (Петра у врат рая сменяет царь Давид, а его – Иоанн Богослов). Веселье – не грех. Достоевский читал легенду иначе. Мармеладов – далеко не праведник, и на дне бутылки он ищет не радости и веселья: “Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу… Пью, ибо сугубо страдать хочу!” Сходясь с легендарным бражником в том, что именно высший суд Христа оправдает его, герой Достоевского считает, что не уверенность в своей правоте, а полнота сознания своей греховности спасет его (и подобных ему). И повторяя мотив (варианта) легенды, рисующей недоумение Иоанна, обратившегося к Христу с вопросом, как поступить с бражником, или оторопь святых отцов, с удивлением увидевших его в раю, Мармеладов вещает: “Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел; а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, он единый, он и судия. ‹…› И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных… И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: "Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!" И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: "Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!" И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: "Господи! почто сих приемлеши?" И скажет: "Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…" И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и все поймем! Тогда все поймем!..”

И в легенде, и в романе – сочетание пародийно-шутовского и патетического начал. Но в “Повести о бражнике” герой – лишь за себя ответчик и жаждет лишь личного блаженства. Мармеладов мечтает о восстановлении справедливости для всех. Бражник не знает своего греха, спорит, изворачивается, добиваясь в диспуте с наипочитаемыми святыми покровительства самого Христа. Мармеладов – весь в страдании и полноте сознания своей греховности. В легенде – рай, в романе – ожидание Страшного суда.

В прошлом году я в один вечер посмотрел в порядке странного сближенья два фильма – “Бесы” Анджея Вайды и “Покидая Лас-Вегас” Майка Фиггиса. Говорю со всей философской безответственностью, что в истории спившегося голливудского киносценариста (в исполнении Николаса Кейджа) Достоевского неизмеримо больше, чем в знаменитой экранизации Вайды. “Бесы” – нестерпимая фальшь и пошлейшая театральщина. Все это на уровне какой-то революционной мифологии и русской риторики духовности (безбожности). А Фиггис отменно делает то, что я называю Достоевским без Достоевского. (К примеру, “Семь” Дэвида Финчера – чисто русский метафизический текст а ля Достоевский, хотя сам режиссер этого и не имел в виду. Я думаю, что Финчер страшно бы выиграл, сыграй он сознательно с Достоевским.) Сама встреча беспробудного пьяницы и проститутки в самом игорном городе мира – абсолютно в духе Достоевского. И все это в пустыне, с ума сойти. Желание стереть свою жизнь, личность, паспортные данные и уехать в Лас-Вегас, чтобы упиться до смерти, – чистейший экзистенциальный жест и проявление того своеволия, о котором мечтает герой “Записок из подполья”. В этой беспредметной живописи по пустому дну бутылки – ландшафт до боли знакомый, русский. Ведь Мармеладов дался Достоевскому едва ли не лучше, чем Раскольников.

Позвольте одно наблюдение этнографического свойства. Я больше десяти лет жил на квартире своих друзей Осповатов – возле метро Аэропорт, улица Коккинаки (я называл ее Стрептококки). В подъезде алкаши чуть не каждый день мерли. Особенно слесари. Московский слесарь, доложу вам, род камикадзе, ибо пьет по черному. И точно в рай попадает, потому что настрадался очень, Господь таких любит. Выходишь на улицу, стоит он, маленький, белесый. Его колотит с похмелья, как стол костяшками домино. “Дай червонец”, – с трудом выдавливает он синими губами. Как тут не пожалеть родного брата метафизика? Русский человек не мыслит, а живет на пределе, о мерзавчике мечтая пуще звания доктора философии. А это и есть трансцендентальная маркировка – существовать на границе мира, быть самой границей (как у Некрасова: “Пришел я к крайнему пределу…”). На верную смерть люди идут. Не дрогнув. Я еще застал там местную знаменитость – алкаша Леньку, который жил этажом ниже. Осповаты звали его Леонардо. Этот титан возрождения преставился еще в начале девяностых.

Но вернемся к Достоевскому. К сожалению, легенды афанасьевского сборника, связанные с Николой-Чудотворцем, не менее важные для Достоевского, остались вне поля зрения. Я хочу подчеркнуть, что дело отнюдь не во влиянии той или иной отдельной легенды на романную структуру – констатация такого влияния ничего не дает. За народной легендой стоит определенная традиция (группа текстов), комплекс представлений и верований, отвечающих запросам Достоевского.

Так, популярная легенда “Илья-пророк и Никола” из сборника Афанасьева строится на четкой противопоставленности этих святых: “Жил-был мужик. Николин день завсегда почитал, а в Ильин нет-нет, да и работать станет; Николе-угоднику и молебен отслужит, и свечку поставит, а про Илью-пророка и думать забыл. Вот раз как-то идет Илья-пророк с Николой полем этого самого мужика; идут они да смотрят – на ниве зеленя стоят такие славныя, что душа не нарадуется. „Вот будет урожай, так урожай! говорит Никола. Да и мужик-то, право, хороший, доброй, набожной, бога помнит и святых знает! К рукам добро достанется…" – А вот посмотрим, отвечает Илья; еще много ли достанется! Как спалю я молнией, как выбью градом все поле, так будет мужик твой правду знать, да Ильин день почитать" (А.Н. Афанасьев. Народные русские легенды. М., 1914, с. 112).

Никола, защищая мужика, спасает урожай и примиряет его с Ильей. Противопоставление "грозного" Ильи "милостивому" Николе характерно для народного восприятия этих святых. Достоевский же, получая обвинения Константина Леонтьева в "розовом" христианстве, будет тяготеть к пониманию Божественного именно как смиренного и милосердного начала. Как народный заступник и спаситель, странник по земле русской вместе с Богом и Христом, Никола выступает и в других легендах (“Касьян и Никола”, “Бедная вдова”, “Исцеление”, “Поп – завидущие глаза”). Противопоставленность Ильи и Николы окажется важным для прояснения конфликта Ильи Петровича Пороха и Раскольникова.

Исследователи уже отмечали соотнесенность имени помощника квартального надзирателя Ильи Петровича с Ильей-пророком, оставив этот факт, однако, без интерпретации. В сцене первого прихода Раскольникова в контору “грозный поручик”, “поручик-порох”, противостоящий полуобморочному Родиону Романовичу, описывается через атрибутику св. Ильи: “Но в эту самую минуту в конторе произошло нечто вроде грома и молнии. Поручик, еще весь потрясенный непочтительностию, весь пылая и, очевидно, желая поддержать пострадавшую амбицию, набросился всеми перунами на несчастную "пышную даму", смотревшую на него, с тех самых пор как он вошел, с преглупейшею улыбкой.

– А ты, такая-сякая и этакая, – крикнул он вдруг во все горло (траурная дама уже вышла) – у тебя там что прошедшую ночь произошло? а? Опять позор, дебош на всю улицу производишь. Опять драка и пьянство. В смирительный мечтаешь! Ведь я уж тебе говорил, ведь я уж предупреждал тебя десять раз, что в одиннадцатый не спущу! А ты опять, опять, такая-сякая ты этакая!

Даже бумага выпала из рук Раскольникова, и он дико смотрел на пышную даму, которую так бесцеремонно отделывали: но скоро, однако же, сообразил, в чем дело, и тотчас же вся эта история начала ему очень даже нравиться. Он слушал с удовольствием, так даже, что хотелось хохотать, хохотать, хохотать… Все нервы его так и прыгали.

Поделиться с друзьями: