Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекции по средневековой философии. Выпуск 1. Средневековая христианская философия Запада
Шрифт:

Этот вывод знаменует тот момент, когда номинализм теряет свой средневековый характер. Номинализм Оккама можно считать средневековым, поскольку в конечном счете он руководствуется благочестивой целью, а именно — защитить всемогущество Бога от посягательств идущей от греков сущности или формы. Кроме того, Оккам остается в средневековье в силу того, что, даже разделяя философию и теологию, сам он является и философом, и теологом, объединяя их по крайней мере в своей личности. Однако в конце романа Адсон отказывается от единства веры и разума, и на уровне личности они не только разделяются, но и становятся несовместимыми. Вера ведет Адсона не к пониманию, а к иррациональному мистицизму, а разум приводит Вильгельма к молчаливому признанию неспособности философии что-либо сказать по вопросам вероучения. Эко удается здесь языком художественного произведения отобразить тот момент, когда номинализм теряет средневековые черты и становится современным, модернистским или, возможно, постмодернистским. Этот же момент иллюстрируется тем, что Вильгельм говорит о математике [386] . Необходимость в Боге отпадает, когда, будучи неспособными постичь формы, с помощью которых Он создал мир, мы воссоздаем мир математически. Благодаря искусственной реконструкции мир становится познаваемым, а Бог вместе с божественными идеями перестают быть необходимыми как принципы объяснения. Попытка Эко сформулировать воззрения Вильгельма на основе идей, почерпнутых у Аверроэса, явно, и возможно намеренно, абсурдна: отсутствие преемственности между такой точкой зрения и средневековым геоцентризмом подчеркивает тот поворотный пункт, где номинализм перестает быть средневековым.

386

«[Вильгельм] Мы должны, находясь снаружи, понять, как устроена Храмина изнутри».

«[Адсон] Как это?»

«…Обратимся к законам математики. Аверроэс утверждал: только в математике вещи, известные нам непосредственно, отождествляются с вещами, известными лишь абстрактно».

«Видите! Значит, вы признаете универсальные понятия».

«Математические понятия суть представления, созданные нашим интеллектом для постоянного употребления вместо реальных. Может быть, дело в том, что эти понятия — врожденные, а может, в том, что математика была изобретена раньше остальных наук. Библиотека тоже создана человеческим интеллектом, мыслившим в математических категориях, так как без математики лабиринт не построишь. Теперь остается сопоставить наши собственные математические представления с представлениями строителей библиотеки. Каковое сопоставление приведет нас к научным выводам, понеже математика есть наука определения определений… И в любом случае, прекрати втягивать меня в метафизические диспуты».

Если следовать Эко, то в конце средних веков выбор стоял между авторитарным ультрареализмом и номинализмом: интеллектуальная сфера разделялась на тех, кто утверждает истину, опираясь на авторитет, и на тех, кто ищет истину только средствами естественного разума [387] . Авторитарный ультрареализм охвачен жестокой ненавистью к смеху, который способен высмеять провозглашаемую им непререкаемую истину. Номинализм не только отрицает, он высмеивает вся кую попытку объективировать истину; он смеется над жестокостью авторитета. Присущая авторитарному ультрареализму жестокость приводит его к саморазрушению и к разрушению средневекового мира как целого. Хорхе устраняет угрозу авторитету, уничтожая самого себя и монастырь, оба — символы средневековья.

387

Антихрист способен родиться из того же благочестия, из той же любви к Господу, однако чрезмерной. Из любви к истине. Как еретик рождается из святого, а бесноватый — из провидца. Бойся, Адсон, пророков и тех, кто расположен отдать жизнь за истину. Обычно они вместе со своей отдают жизни многих других. Иногда — еще до того, как отдать свою. А иногда — вместо того, чтоб отдать свою. Хорхе совершил дьявольские деяния потому, что он так сладострастно любил свою правоту, что полагал, будто все позволено тому, кто борется с неправотой. Хорхе боялся второй книги Аристотеля потому, что она, вероятно, учила преображать любую истину, дабы не становиться рабами собственных убеждений. Должно быть, обязанность всякого, кто любит людей, — учить смеяться над истиной, учить смеяться саму истину, так как единственная твердая истина — что надо освобождаться от нездоровой страсти к истине.

Средневековый номинализм также обречен на гибель, так как он настаивает на сохранении Бога как необходимого принципа, в то время как «бритва» недвусмысленно устраняет необходимость во внемировой причине. В новом мире, приходящем на смену средневековому, будет царить номинализм, очищенный от необходимости в Боге и авторитете. Монастырь горит три дня и три ночи: он не восстает из пепла и его не отстраивают заново. Новый мир будет иметь лишь отдаленное сходство с ним.

ЛЕКЦИЯ 25

«Имя розы» и современный взгляд на средневековье

Одна из особенностей представленного Эко художественного осмысления средневекового спора об универсалиях — полное молчание о позиции умеренного реализма. В этом молчании отразилось традиционное представление о том, что распад средневекового мира был обусловлен господством авторитарного мышления. Исторический роман Эко демонстрирует нам, что истоки распада средневековой цивилизации следует искать в существенных чертах авторитарного ультрареализма: слепая вера (Хорхе физически слеп), мистицизм (уход Адсона от мира в конце романа), власть (инквизитор Бернардо Ги), богатство как доказательство власти (аббат Аббон), страх как инструмент власти (убийства). В соответствии с таким представлением, конец средних веков отмечен победой гуманистических ценностей номинализма: практического разума (метод Вильгельма), науки (Роджер Бэкон в трактовке Эко), демократии (Марсилий Падуанский), бедности (францисканцы) и смеха (сочинение Аристотеля «О комедии»). Характер проблем, связанных с такой интерпретацией спора об универсалиях и заката средних веков лучше всего показать, рассмотрев место действия в романе Эко.

Монастырь, в котором происходит действие романа, представляет собой крепость, чьи массивные стены должны предохранять его покой от посягательств внешнего мира [388] . Большая часть монахов этого бенедиктинского монастыря считают развитие городской культуры и университетов губительным для христианства [389] . Такая позиция не была бы чужда Петру Дамиани и, быть может, с меньшей долей уверенности, это же можно было бы сказать и о Бернаре Клервоском. Аббат и Хорхе постоянно повторяют, что цель существования аббатства — сохранение знания, а не его распространение. С этой точки зрения, знание должно культивироваться за толстыми стенами монастыря, а не в открытом миру университете [390] . Необычность места, выбранного для романного действия, в том, что этот монастырь противостоит главной тенденции XIII и XIV веков — движению из сельских местностей в города, из бенедиктинского ордена — в нищенствующие, из монастырей — в университеты [391] . Безусловно, в XIII–XIV веках бенедиктинское монашество все еще является частью латинского христианского мира, однако всего лишь частью, и притом не самой активной. А цель интеллектуальной жизни — сохранение накопленного знания — вовсе не предполагает усвоения его, даже самими монахами [392] . Такой идеал сохранения знания без участия познающих совсем не соответствует тому, что можно было наблюдать в средневековом университете, где очень важное значение придавалось публичному бытованию знания. Таким образом, место действия «Имени розы» не является вполне подходящим для исторического романа, посвященного главному спору позднего средневековья. Хотя Эко старательно выписывает множество исторических деталей, действие романа происходит не в центре, а скорее на окраине цивилизации высокого средневековья.

388

[Адсон] Мы подымались по крутой тропе, огибавшей гору. Вдруг аббатство стало перед нами. Меня поразила не толщина стен — такими стенами огораживались монастыри во всем христианском мире, — а громадность постройки, которая, как я узнал позже, и была Храминой. Восьмиугольное сооружение сбоку выглядело четырехугольником (совершеннейшая из фигур, отображающая стойкость и неприступность Града Божия).

389

[Аббат] Орден пока могуч, однако городским смрадом дохнуло и в наших богоугодных местах: народ Божий все больше наклоняется к торговле… там, в огромных градских сонмищах… уже не только изъясняются (иного от мирян и ждать нечего), но даже и пишут уже на вульгарных наречиях! Помилуй Господи и упаси от того, чтобы хотя единое подобное сочинение попало в наши стены — неминуемо переродится целая обитель в рассадник ереси!

390

[Вильгельм] Закрытое поместилище мудрости защищено множеством хитрых и мудрых уловок. Мудрость использована для помрачения, а не для просвещения. Это мне не нравится. Какой-то извращенный ум заведует святым делом — защитой библиотеки…

391

[Адсон] И чем более явно наши монастыри утрачивали пальму первенства в многознании, тем сильнее они хвалились (вот абсурд!). А между тем в кафедральных училищах, городских корпорациях и университетах не только научились переписывать книги, и не только переписывали и больше и скорее, нежели в монастырях, но и начали создавать новые, — может быть, именно в этом состояла причина немалых несчастий…

392

Вот, сказал я [Адсон] себе, это и причина той немоты, того мрака, которые нависают над библиотекой; она поместилище знания, однако обезопасить это знание она способна только ценой запрета. Никто не должен прикасаться к хранилищам знания — даже сами монахи.

Место оказывается важным еще и потому, что суровая архитектура монастыря должна внушать страх и преклонение перед авторитетом [393] . Главное здание не было построено самими монахами, но лишь приспособлено для церковных нужд — аллюзия на усвоение светского знания, в особенности греческой философии, преимущественно религиозной средневековой мыслью. В конце романа Адсон приходит к осознанию иллюзорности средневекового синтеза разума и веры: гармония между философией и откровением невозможна. И действительно, религиозный авторитет в меньшей степени опирается на синтез веры и разума, и в большей — на синтез веры и воображения. Этот союз веры и воображения делает страх перед авторитетом основным инструментом власти в средние века [394] . Манипулирование воображением простых людей ради их устрашения обеспечивает их подчинение авторитету, а рядом с властью авторитета и воображением простых людей уже почти не остается места разуму. Это манипулирование воображением поддерживается порожденным им самим конформизмом и страхом оказаться вне единообразного сообщества [395] . Человечество разделяется на призванных и отвергнутых, причем последним уготованы либо реальные муки (инквизиция), либо воображаемые (подобные тем, что изображены на тимпане).

393

[Адсон] Однако не скажу, чтоб она выглядела приветливо. Мною овладел страх, и появилось неприятное предчувствие. Бог свидетель, что не от бредней незрелого разума, а оттого что слишком заметны были дурные знаки, проявившиеся на тех камнях еще в давние времена, когда они были во власти гигантов. Задолго, задолго до того, как упрямые монахи взялись превратить проклятые камни в святое хранилище слова Божия.

394

[Вильгельм] И те, кто убивал обезумевших каялыциков, возвращая смерть смерти и пытаясь убить истинное покаяние, смертью чреватое, — эти люди подменили покаяние души покаянием воображения, вызывали в воображении видения адовых мук, адовой крови, и звали эти видения «зерцалом истинного покаяния». Так они вводили в воображение простецов — а сейчас вводят в воображение людей ученых — картины того света, видения загробных терзаний. Все как будто для того, чтоб никто не грешил. Предполагается, что можно удержать душу от греха при помощи страха и что страх сильнее тяги к протесту.

395

[Адсон] И, отворачивая очарованный взор свой, упоенный потаенным многозвучием этого странного сродства святолепных телес с адовыми извержениями, я узрел… множество других видений ужасающего, жуткого вида, чье явление в этом священном приюте могло быть связано с их параболическим и аллегорическим содержанием и с неким моральным уроком, который им задавался; там видел я жену похабную оголенную, со спущенной кожей, угрызаемую нечистыми лягвами, уязвляемую аспидами и уестествляемую толстобрюхим сатиром с крупом грифа, с ногами, утыканными жестким пером, и с бесстыжею глоткою, выкликающею ему же самому вечное посрамление; видел я и скупца, коченеющего смертным холодом на своем ложе под колоннами и навесами беззащитною жертвою злой бесовской когорты, на него бросающейся, рвущей с последними хрипами из греховной глотки душу в образе младенчика (но не для вечной жизни, о горе! нарождающегося)… Все исчадия ада будто сошлись тут в преддверии, в сумрачном лесу, в степи печальной и дикой, к явлению Сидящего на фронтоне, к лику его многообещающему и грозному. Те, кто сражен на Армагеддоне, стали пред тем, кто пришел окончательно разделить живых и мертвых.

Смех, разрушающий страх, представляет собой величайшую угрозу такой покорности [396] . Хорхе ссылается на авторитет Правила св. Бенедикта, запрещающего смех, и считает, что этот запрет должен быть законом христианской жизни в целом. Смех следует запретить, потому что он способен вывести воображение из подчинения. В «Имени розы» спор об универсалиях сводится к спору о более коренном вопросе — смеялся ли Христос [397] . Исторически не самый важный вопрос для средневековой мысли становится центральным для Эко, поскольку спор об универсалиях у него представлен как столкновение авторитарного ультрареализма и номинализма, т. е. страха и смеха. Хорхе — этот закулисный руководитель библиотеки, монастыря и действия в романе — олицетворяет средневековье, и его ненависть к смеху ведет к разрушению этого мира [398] . «Иконой» средневекового христианского мира оказывается тот, кто ненавидит смех и философию; саморазрушение средневековья неизбежно, поскольку он — Хорхе — есть Антихрист. Но если Хорхе олицетворяет собой средние века, то монастырь символизирует средневековый христианский мир. И действительно, авторитарная позиция Хорхе более сильна, чем власть аббата; слепой Хорхе оказывается одновременно и хранителем и разрушителем библиотеки. Вполне очевидно, что монастырь, а не университет в роли обобщенного образа средних веков соответствует современному восприятию этого периода. По-видимому, взгляд Эко на этот исторический период весьма близок такому представлению. Это подтверждается тем, что за разрушением монастыря в романе следует всеобщая катастрофа и закат средневековья: после пожара все персонажи скрываются в изгнании или погибают, в том числе и Вильгельм, который умирает во время великой чумы. Адсон не умирает, но удаляется в свой монастырь, чтобы провести остаток дней в томлении о смерти, в отрицании мира и мистицизме. Намеренно или нет, но историческая эрудиция Эко оказывается ангажированной общепринятым представлением о средних веках как о темных веках.

396

«Пустоловие и смехотворство неприличны вам! (uerba uana aut risui apta non loqui)»…

Я [Хорхе] услышал, как смеются над тем, что достойно осмеяния, и призвал братьев помнить правило нашего устава.

397

«[Хорхе] И Иоанном Златоустом сказано, что Христос никогда не смеялся!»

«Ничто в его человечьей натуре ему не мешало, — возразил Вильгельм. — Ибо смех, как пишут богословы, присущ человечеству».

«Хоть и мог, однако не писано, чтоб смеялся», — решительно прервал его Хорхе цитатой из Петра Певца.

398

«Это была самая большая библиотека христианства, — сказал Вильгельм. — Сейчас, — продолжил он, — Антихрист, должно быть, действительно возобладает, потому что нет больше знаний, чтобы от него защищаться. Впрочем, сегодня ночью мы уже смотрели ему в лицо».

«Кому в лицо?» — ошеломленно переспросил я [Адсон].

«Хорхе. В этом лице, иссушенном ненавистью к философии, я впервые в жизни увидел лик Антихриста. Он не из племени Иудина идет, как считают его провозвестники, и не из дальней страны».

Однако в романе Эко содержится и нечто большее, чем общепринятое представление о средневековье. Автор демонстрирует теоретическую возможность избежать саморазрушения средневекового христианского мира и объясняет, почему — при безудержном стремлении церковной иерархии к власти — крушение было практически неизбежным. Устами Вильгельма Эко признает, что нищенствующие ордена давали пример примирения между Богом и миром, равновесия между созерцанием и действием, между верой и разумом [399] . Однако эта гармония не могла долго удерживаться, поскольку, как только св. Франциск был официально признан церковью, с помощью францисканцев был произведен раскол в движении нищенствующих. Так, францисканцы в руках церкви стали инструментом разделения призванных и отвергнутых, что усиливало власть авторитета над воображением большинства.

399

«[Вильгельм] Потому-то города и городские власти благожелательно отнеслись к скитальческому монашеству и к нам, францисканцам; мы представили им возможность гармонично уравновесить народную потребность в покаянии с потребностями городской жизни, соотнести нужды церкви с нуждами купечества, озабоченного только торговлей…»

«[Адсон] И таким образом было установлено равновесие между любовью к Господу и любовью к хозяйству?»

«Нет. Борьба за нравственное перерождение постепенно была подчинена воле церкви и введена в нормальные пределы — в пределы ордена, позволенного папой. Однако то, что бушевало и билось под спудом, никакими пределами себя не ограничивало и выплескивалось любыми способами. Сегодня в виде движения флагеллантов, не вредных ни для кого, кроме себя. Завтра в разгуле вооруженного восстания — например, восстание брата Дольчина. Послезавтра в богохульных ритуалах — вспомни, что рассказывал Убертин о монтефалькских братьях…»

«Но кто же был прав, кто оказался прав, кто ошибался?» — в отчаянии перебил я его.

«Все были правы, все ошибались».

«Хорошо, ну а как же вы сами, — закричал я ответ уже с каким-то яростным вызовом, — почему не говорите, на чьей вы стороне, на чьей стороне истина?»

Ответом Вильгельма было молчание. Не говоря ни единого слова, он медленно поднял и стал разглядывать на свет обрабатываемую линзу. Наконец он опустил руку, навел линзу на железное точило и спросил меня:

«Что это?»

«Точило. В увеличенном виде».

«Что ж. Самое большее, что в твоих силах, — это смотреть как можно лучше».

Поскольку все, кто претендует на способность определять, что есть истина, являются реалистами — ультрареалистами или умеренными реалистами, — Эко приходит к отождествлению всякого реализма с авторитаризмом. В отношении универсалий реалисты утверждают, что они могут определить объективный критерий истины; следствием этого оказывается отвержение всякого, кто не принимает такой критерий. У Эко реалист обязательно награждает всякого несогласного ярлыком ереси, поэтому отсутствие в романе представителей умеренного реализма и неавторитарного реализма оказывается оправданным: всякое определение, которое не считается искусственным или временным, является инструментом власти и разделения. Всякое различение между истинным и ложным, претендующее на то, что оно основывается на независимом и вечном критерии, всегда ведет к разделению призванных и отвергнутых, и, таким образом, всякое объективное различение между истинным и ложным ведет к господству власти и авторитета. Адсон противостоит этой позиции, высказанной Вильгельмом; он утверждает, что следствием позиции Вильгельма является признание того, что истину невозможно отделить от лжи. Однако Вильгельм, в отличие от Абеляра и Оккама, предпочитает оставить рассуждения об истинном и ложном, для того чтобы положить конец господству авторитаризма.

Ранее Франциск уже пытался положить конец этому исключению «отверженных», но он столкнулся с неразрешимой дилеммой: либо остаться вне церкви и тем самым еще резче обозначить разницу между принятыми и отверженными, либо войти в церковь и этим внести новый вклад в различение своих и чужих [400] . Поэтому причиной ереси по существу является сама церковь, а в конечном счете всякая реалистическая позиция в отношении универсалий [401] . Мучительный выбор Франциска показывает, что сопротивление реалистическому пониманию универсалий есть моральный императив [402] . Всякая реалистическая позиция в отношении универсалий морально неприемлема, поскольку для нее какая-то позиция и, следовательно, какая-то группа людей, всегда оказывается за пределами естественного. Нетерпимое отношение к гомосексуализму среди монахов демонстрирует то, как определения допустимого, даваемые реалистической позицией, приводят к устранению неугодных и безраздельному господству. Можно оплакивать гибель библиотеки и всего замечательного, что хранил монастырь, но нет жалости к Хорхе и авторитаризму, которые сами обрекли себя на гибель.

400

[Вильгельм] Прокаженные вышвырнуты из общества, они хотели бы и здоровых утащить за собой. И чем более явно их отторгают — тем они становятся злее; чем более злыми их считают, похожими на стаю лемуров, ищущих всеобщей погибели, — тем сильнее они отторгаются. Святой Франциск это понимал, поэтому с самого начала отправился к прокаженным и жил среди них. Народ Божий можно изменить, только если вернуть отторженных.

401

[Вильгельм] Франциск пытался всех отверженных, кто хотели бунтовать, воротить в круг народа Божия. Чтобы спасти стадо, надо было воротить отверженных. Должен сказать с огромным сожалением: Франциску это не удалось. Чтобы вернуть отверженных, надо было действовать изнутри главенствующей церкви, надо было быть признанным ею; признанное церковью, новое учение образовало новый монашеский орден, а новый монашеский орден составил собою новый замкнутый круг, за границами которого остались новые исключенные.

402

[Вильгельм] Любая ересь — это вывеска изгнанничества. Поскреби любую ересь, и увидишь проказу. Любая борьба с ересью предполагает именно эту цель: заставить прокаженных оставаться прокаженными.

Однако Эко прекрасно понимает, что свою цену следовало заплатить и за ту моральную чистоту, которой так и не достиг Франциск, за моральную чистоту постмодернизма. Единственное философское разрешение этой дилеммы, согласно которой реалистическое утверждение универсалий необходимо ведет к исключению и преследованию какой-то группы людей, возможно только путем снятия самого вопроса: следует перестать задавать метафизические вопросы и довольствоваться наукой как средством решения утилитарных задач [403] . Безусловно, сведение метафизических вопросов к вопросам языка и обращение к чисто практическим задачам кладет конец спору об универсалиях, выбор делается в пользу номинализма. Но если понимание того, что замалчивание метафизических вопросов наносит философии какой-то урон, и не лежит на поверхности, то главный герой Эко готов признать данную проблему [404] . Совместима ли бесконечная множественность, утверждаемая номинализмом, с естественными науками? Вильгельм сомневается в этом: мир не ограничивается тем, что способен объяснить номинализм, и даже тем, что описывают естественные науки. Заявляя, что Франциску не удалось разрешить вопрос, как принять отверженных в церковь, не приведя к новому исключению кого-то, Вильгельм вынужден признать, что перед ним неотвратимо стоит другая дилемма: номинализм не в силах примирить абсолютную индивидуальность реальности с универсальностью науки [405] .

403

См. прим. 22 к предыдущей лекции.

404

«[Вильгельм] Только чтобы верить в это, следует предполагать, будто простецы ближе нас к истине именно по той причине, что обладают непосредственным частным знанием; следовательно, надо считать, что непосредственное частное знание — самое главное. Однако если самое главное — это непосредственное частное знание, как же придет наука к воспроизведению тех универсальных законов, благодаря помощи которых и через осмысление которых добрая магия становится действенной?»

«Вот-вот, — отозвался я [Адсон]. — Как она придет?»

«Не могу тебе сказать. Немало я спорил об этом в Оксфорде с моим другом Вильгельмом Оккамским, который теперь в Авиньоне. Он заронил в мою душу тысячи сомнений. Ибо если нам исходить из посылки, что истинно только непосредственное частное знание — тот факт, что однородные причины приводят к однородным последствиям, становится почти недоказуемым».

405

[Вильгельм] Всякий использующий целебные травы неоспоримо знает, что всякий раз одно и то же зелье оказывает на одного и того же пациента, если он всякий раз одинаково предрасположен, совершенно одинаковое действие, и поэтому любой использующий лекарства может вывести теорему, что каждый отдельный пучок травы определенного вида годится от лихорадки или что каждое отдельное стекло определенного вида в определенной мере помогает ослабевшим глазам. Наука, о которой говорил Бэкон, несомненно должна строиться на подобных теоремах. Обрати внимание: на частных теоремах, а не на общих положениях. Любая наука должна опираться на теоремы, теоремы должны исходить из строгих посылок, а посылки — отображать частные связи вещей. Понимаешь ли, Адсон… Я вроде бы обязан верить в правомочность моих теорем, ибо я их вывожу из наблюдений непосредственного частного опыта; но, веруя в них, я неминуемо признаю существование общих закономерностей. Однако о них-то говорить я не имею права, так как уже само предположение о существовании общих закономерностей и заранее заданного порядка вещей приводит нас к выводу, что Бог — пленник этого порядка, а между тем Бог — это вещь до такой степени абсолютно свободная, что, если бы он только захотел, одним лишь напряжением своего хотения он переменил бы мир.

Поделиться с друзьями: