Ленинград действует. Книга 3
Шрифт:
Дружили мы очень хорошо. Он хорошо пел и играл на баяне. Провожала я его десятого мая, вместе с братом его. Было решено: как только через два-три месяца вернется, станем мужем и женою. И родители наши знали об этом.
Стоял поезд. Я смеялась, Борис грустно просил: чаще писать, даже о том, какой сон приснится. Смотрит прямо в глаза, грустные глаза у него. «Знаешь, что мне кажется? Я уеду, а ты тут встретишь другого и полюбишь. Забудешь меня. А мне тяжело будет, потому что я уж себя очень много проверил. Пока ты жива и я жив, другой любить не могу!..»
Тронулся поезд. Борис встал на подножку, я шла, махая платочком, и когда от всего состава осталась только стенка последнего вагона, поняла, что его больше нет со мной, и неизвестно, сколько я не буду его видеть, и не знаю даже, что будет. И смотрю: стоит брат, у него слезы текут (он старше на восемь лет и уже послужил в армии)…
Борис письма часто писал. Не могу слышать пластинку: «В далекий край товарищ улетает!..» В сентябре я получила извещение от товарищей. Писал незнакомый мне Николай Саперов, летчик, от имени всех: «Здравствуйте, героиня Верочка…» Получила я это письмо на КП, развернула, вдруг — падают карточки, его и мои… и его письмо: «Здравствуй, дорогая моя Пеструшка!..»
Почему же карточки?.. И еще: вижу письмо — от Саперова!..
Он погиб в бою. И теперь я смеюсь, и разговариваю, и танцую иногда, но карточка его над моей кроватью, в черной рамке, и не бывает такого случая, чтоб я проснулась и не посмотрела на него… Я не знаю, где он держал последнее письмо, но на письме кровь, а больше ничего, а Саперов ничего об этом не написал…
Раньше писал, чтоб работала, как комсомолец, — он тоже был комсомольцем. Я писала ему: «Там, за трудностями, наша встреча!..»
Восемнадцать тысяч четыреста двадцать один его полевая почта…
И Вера умолкла, и я долго не решался нарушить молчание, в которое она ушла от меня.
— За месяц до этого я была переведена из кандидатов в члены партии, и мне было присвоено звание лейтенанта, — заговорила она. — А за два дня была назначена комиссаром артиллерийской батареи батальона. Первая девушка на Ленинградском фронте получила такую должность. Начальник политотдела армии Крылов сначала возражал против этого назначения. Вызвал меня, подробно поговорил. Сказал было: «Надо себя беречь, зачем вам, девушке, солдатские сапоги, кровь, вся эта тяжелая обстановка передовой линии?» — «Я вас понимаю, товарищ бригадный комиссар, — ответила я, — вы боитесь, что на меня будут смотреть не как на комиссара, а как на девчонку?» Он подумал, сказал: «Да, правильно!» И позвонил начальнику политотдела укрепрайона (в составе которого был наш Двести девяносто первый артиллерийско-пулеметный батальон), майору Галицкому: «А по-моему, ее можно оставить комиссаром!..»
Двадцать первого сентября я явилась на батарею, в район Красного Бора.
Командир батареи — кадровый офицер Степан Федорович Ушкарев — плотный такой, широколицый человек — встретил меня хорошо, с первого дня держался по-деловому, порой — по-отечески, умно и тактично старался увлечь меня техникой артиллерийской стрельбы, — знал мое горе. Я потом в первом серьезном бою доказала ему, что могу быть артиллеристом.
Случилось так, что однажды мне две недели пришлось заменять его…
Вера опять умолкла. И я смотрел на ее серьезное, вдумчивое лицо, в котором выражение печали сменилось выражением упрямой решительности.
…А давно ли было то время, когда Вера была веселой девчонкой, школьницей?
— Мне было восемнадцать лет, когда я приехала в Ленинград и поступила в Герценовский педагогический… А в школе любила и в «казаки-разбойники», и в «попы загонялы», и в «колы задувалы»…
Я очень люблю маленьких детей. Как я во двор школы вхожу, так ребятишки и трех-, и пяти-, и пятнадцатилетние бегут, хватают за платье, кричат «моя!», «моя!». А играли в «кошки-мышки», и строили города из песочка, или зарядкой заниматься начнем. Или построимся, начнем ходить, песни поем, — хорошая жизнь была!.. А вечерами кто постарше, тринадцати-четырнадцатилетние, соберемся, сказки рассказываем, девочки, мальчишки, все вместе!
Мальчишки соберутся, у них игра не клеится, пока меня не позовут.
Знаете, я вам скажу секрет, когда в десятом классе училась, мама как-то сказала мне: «Вера, ну ты ж барышня, тебе гулять бы, а ты играешь с малышами!.. «— «Мамочка, я успею! Пока еще не стала старше — поиграю…» В играх я заводилой была, и это мне нравилось. Из всех мальчишек и девчонок я была самая старшая, мои ровесники не играли с нами никогда. Уже мальчики с девочками дружили, на любовь у них было похоже уже… А я любила «Али-бабу и сорок разбойников», сказки читала и слушала. Мне так больше нравилось.
Почему я такая была? Может быть, потому, что росла в семье, где четыре брата у меня было?.. Раз меня пошел провожать мальчик из соседней школы, начал говорить о звездах, о луне, и я сказала, что в книге по астрономии гораздо интересней об этом написано. Или начнет кто-либо в классе ухаживать, а я ему просто: «Смотри, какая у тебя грязная рубаха!..» И мальчики меня боялись. Я их не замечала!
— Читала?
— Много. Горького всего перечитала и очень люблю. «Песню о Буревестнике» — наизусть. «Песню о Соколе» — тоже наизусть, даже с нею выступала на художественной олимпиаде. В восьмом классе увлеклась Лермонтовым и Пушкиным. И в восьмом классе у меня часто отбирали Мопассана, а мне он нравился очень. В девятом классе стали проходить западноевропейскую литературу. Шекспира много читала. Многие сцены «Жанны д'Арк» — наизусть и из «Марии Стюарт» монолог Елизаветы — «Кровь, кровь кругом» (и просит пощадить ее) — наизусть… Когда предстояло выступать, я все выбирала сильные вещи… Ну, я уж не говорю, конечно: Тургенев, Чехов, Гоголь, Толстой… Чернышевского в седьмом классе, казалось, поняла, потом в девятом по-новому поняла… Люблю Николая Островского…
— А Маяковского?
— Нравился! У нас нельзя было не понимать, хороший литератор был у нас, Вадим Алексеевич Фесенко, старый преподаватель. До него у нас многие не любили литературу, а когда он пришел (в восьмой класс), все полюбили. Он любил и Маяковского. Встряхнет седыми волосами и начнет — рукой в такт — читать. Помню, не понимала «Товарища Нетте». Он сам прочитал мне это стихотворение, разобрали, и — мне: «А теперь вы прочтите!..»
Из символистов Вера знает только Блока, его «Двенадцать», да как-то читала Брюсова…
— А вот живопись… Сама рисовать не умею и в общем в ней мало разбираюсь. Но иногда смотришь так на природу и жалеешь, что не художник. Люблю природу!..
Вы знаете? Дождь… А я в гимнастерке, без шинели, — мне нравится, как эти капли меня бьют… Все удивляют: я, зачем я под дождь иду. Раньше, бывало: пойдешь гулять с матерью в сад, она ищет место получше, а мне нравится каждое место, где я стою. Вот ива (одна стоит у озера) — смотрю, как она наклонилась!.. Это было осенью, все кругом зеленое, а у ивы лепестки уже желтенькие, а вода в озере не течет и лепестки все стоят в воде, — ива, как люлька, наклоняется к воде и обратно тянется. Все кругом к вечеру из зеленого становится черным, а эта ива золотится! Любила я к вечеру забираться сюда одна. Глядишь на закат…
Вера, вздохнув, добавила:
— Это за городом… Затем — Красный Бор…
Помолчала, заговорила снова:
— Красный Бор… КП батареи — землянка не кажется искусственной, а будто так бугор и стоял всегда. Купава небрежно разбросана, ельничек — елочек пять. И вот, когда луна выйдет, очертаний развалин не замечаешь, а видишь только красоту этих мест, и разбитый дом кажется чем-то новым, что самою природой создано… Когда бывало тяжело очень — выйдешь, посмотришь…
Раз я с командиром батареи подошла к воронке. На краю — три цветочка беленькие… Смотришь на них, и пропадает тяжелое настроение; видишь, как даже цветы борются за свою жизнь, уж корни их на поверхности, а цветут. И вспомнится ряд людей, которые так же борются за жизнь, и уж этого после не забыть…