ЖАНРЫ

Ленинградские тетради Алексея Дубравина
Шрифт:

— Никак не пойму, к чему эта лекция о пользе искусства.

— К тому, что сегодня у нас праздник: будут выступать артисты. Если ты сейчас же поспешишь к трамваю, то в аккурат поспеешь к самому началу концерта. Давай без промедления!

Я быстро собрался и поехал.

Павел встретил меня в проходной и повел к подмосткам. Они громоздились в конце цехового пролета, а большая площадь этого вместительного цеха от стены до стены была заполнена рабочими. Люди сидели на станках, на табуретках, на противопожарных ящиках с песком, многие стояли возле опорных столбов и в простенках.

Мы сели в одном из передних рядов на скрипучей и низенькой скамейке. Пашка сказал:

— Пятеро. Две женщины и трое мужчин. Один, между прочим, популярный. Да ты его знаешь! Любимец ленинградской публики, лауреат, известный артист театра и кино.

В начале концерта выступили женщины. Мило пропели нам несколько песенок под аккомпанемент баяна, затем исполнили веселую сцену и дуэт из венской оперетты. Мы честно им похлопали, а представитель заводского комитета вручил по букету ромашек и объявил от имени рабочих благодарность.

Потом вышел тощий, худущий, заморенный, как все ленинградцы, артист филармонии Д., известный в то время баритон. У него болело горло. Он подвинулся на самый край подмостков, низко поклонился, попросил прощения, что не сможет спеть больше одной песни, и объявил:

— «Послание к девушке». Слова младшего сержанта Агаркова, музыка красноармейца Мижевича.

Я от неожиданности вздрогнул.

— Павел, это же наши ребята — из полка аэростатов заграждения! Федя Агарков — моторист, а белорус Мижевич — рядовой аэростатчик. Неужели они сочинили?

— А почему бы нет? Талантливые парни — вот и сочинили.

— Не знаю… Честное слово, не могу поверить.

Д. легко и негромко начал:

Не грусти, девчонка синеглазая, Сердце не тревожь. Глянь, заря румянами намазалась, Колосится рожь…

И все Находившиеся в цехе тут же почувствовали сердечность и теплоту простой задушевной мелодии.

В цехе посветлело. Песня всем понравилась. Особенно хорошо, с непередаваемым внутренним волнением Д. пропел следующие строчки:

Скоро мы увидимся, курносая, Честно говоря, Ты с твоими шелковыми косами Снишься мне не зря.

Казалось, вот, это самое и этими простыми словами мог бы сказать и я сам. Удивительно, как не додумался раньше.

— Хорошо ведь, Пашка?

— До слез растревожили черти!..

Я с благодарностью вспомнил Мижевича и Агаркова. Вспомнил и спросил себя: но почему же я не знал об этом?

Д. мы тоже аплодировали — может, громче, чем артисткам. Но цветов ему не вручили: видимо, не нашли больше ромашек.

Несколько пьес исполнил баянист — хилый, тщедушный, скорбный человек с черной сатиновой повязкой на глазу. Глаз потерял, шептали, на Ханко.

Последним выступал «знаменитый».

— Этот любимец, между прочим, голодной блокады не изведал, — объяснил мне Пашка. — На днях вернулся из Ташкента. А знаешь, как эвакуировался? Чуть ли не на хвосте какого-то бомбардировщика осенью прошлого года.

Пашку поддержал пожилой рабочий, сидевший с нами рядом:

— Этот популярный? Как же, как же! На коленях перед летчиком на аэродроме ползал — все упрашивал: «Спаси ради бога. Моя жизнь принадлежит искусству».

Пашка добавил:

— Факт остается фактом: сберегал себя в Ташкенте. Сберег — и вот пожаловал. То ли совесть заговорила, то ли командировали — пока что неизвестно.

— Известно! — спокойно заметил рабочий. — Богатую коллекцию фарфора у него на Невском растащили.

Мне не понравился этот осуждающий разговор, но он на меня подействовал. Я уже не мог относиться к «знатному», как к его коллегам ленинградцам.

Вышел он картинно — кругленький, сытый, в бархатных улыбках. Кивнул небрежно вправо, кивнул небрежно влево, вытянул в стороны руки.

— Здравствуйте, дорогие ленинградцы!

Ленинградцы в рот воды набрали, сидят не шелохнувшись. Раздались по углам несколько жидких хлопков — и тут же мгновенно приутихли. Кумир однако ж не смутился.

— Здравствуй, дорогой рабочий класс!

Класс только переглянулся и насупил брови.

— Мне доставляет огромную радость после продолжительной разлуки встретиться с вами вновь…

Молчали.

— Судьбе было угодно разделить нас дальним расстоянием. Я был далеко от вас, но сердцем своим находился с вами…

Мой сосед не выдержал:

— Ну и нахал!

Кто-то крикнул:

— Довольно! Судьба ни при чем!

Кумир побледнел, взял на октаву ниже, пришибленным голосом сказал:

— «Левый марш», стихи Владимира Маяковского.

В ответ поднялся шум, спокойно и гневно кричали:

— Слышали! Знаем! Довольно!

Тогда он спохватился:

— Простите, товарищи. Извините за неловкое выражение мыслей. — И стал преусердно кланяться.

За это весь переполненный цех наградил его аплодисментами.

Прощаясь со мной у проходной, Павел негромко спросил:

— Видал, как деликатно освистали? — И, словно про себя, прибавил: — Наш рабочий класс — это рабочий, комендант, Военный совет и генеральный прокурор в одно и то же время. С рабочим классом шутки плохи.

Я не имел оснований с ним не согласиться.

Ирина Николаевна и Кудрин

Ирина Николаевна была у нас врачом — самая красивая женщина на курсах. Возможно, ее тонкая красота была редкой во всем Ленинграде — я лично похожих не видывал. Мы почитали за праздник — повстречаться с нею средь учебных будней и часто стремились попасть к ней на прием по любому случаю. Чаще всего поводом для этого был обыкновенный насморк: мы почему-то опасались гриппа. Она пресерьезно, выслушивала нас; безошибочно определяла: «Пустяки» — и в шутку советовала выпить горячего чаю. Нас, разумеется, устраивал всякий диагноз, лишь бы его поставила сама великолепная Ирина.

Когда она заходила в казарму, мы становились необыкновенно вежливыми и старались угодить ей во что бы то ни стало. Она требовала одного — идеальной чистоты и соблюдения элементарных правил гигиены. Наши любезные а щедрые улыбки она не замечала — они, безответные, гасли, и свет в общежитии тускнел, едва ее стройная фигура скрывалась за дубовой дверью.

Говорили, что муж у нее, то ли полковник, то ли майор артиллерии, служил на передней линии, она беззаветно его любила. Чем-нибудь иным, по нашему мнению, завидную строгость Ирины Николаевны было объяснить невозможно. Один только Кудрин не соглашался с нами. «Женщина есть женщина, — загадочно усмехался Кудрин. — Найдется амур и для Иринушки». Его пророчество нам не нравилось, но мы относились к нему снисходительно: во-первых, верили в безгрешность уважаемой женщины; во-вторых, не без оснований полагали, что Кудрин в данном случае на роль амура не подходит: в сравнении с Ириной он недостаточно культурен, хотя и обладает неотразимой внешностью — женщины на него заглядывались. Я думал, как и все. Кудрина я недолюбливал.

Поделиться с друзьями: