ЖАНРЫ

Ленинградские тетради Алексея Дубравина
Шрифт:

И вдруг эту спокойную мысль пронзила другая. «Рано, ой рано, Алексей, ты расстаешься с жизнью. Сколько интересного останется на свете. Ты ведь не сделал и тысячной доли того, что сумел бы сделать. Почти ничего не сделал. Как же можно умирать, ничего не сделав? Нет, не хочу умирать. Еще несколько лет, пусть только год. В году 365 дней… О, теперь я знаю, что такое жизнь. Каждый день, каждый час, каждая минута будут заполнены делом. Все время узнавать и что-нибудь открыть. Непременно что-нибудь открыть. Иначе что за смысл впустую тратить месяцы и годы. И так уже двадцать три года отмахал, а толку, а пользы?! Но что же никто не приходит?»

И снова — спокойное смирение. Оно наступило после того, как я почувствовал, что останавливается сердце. «Ну пусть, коли так. Пожалуй, ничего не сделаешь. Останутся люди, останется солнце. Пусть только люди быстрее кончают войну и начинают мир. И пусть они, люди, живут хорошо. В сущности, все правильно, все хорошо. Останется солнце, останутся люди. Старенькая мать, мудрый, всезнающий Пашка, романтичный Юрка. И Валя, далекая Валя… Не пришлось ведь даже попрощаться. Что поделаешь, я сам не ожидал. Так уж получилось нелепо».

В два — в начале третьего стало еще хуже. Нечем было дышать. Тошнило. В груди полыхал пожар. Мучила сильная жажда. Жутко, когда умираешь один. Словно тебя наказали одиночеством.

С мольбой и надеждой глядел я на дверь. Неужто никто не придет? Хотя бы напиться, больше ничего не надо. Только б напиться перед смертью. Вот этого клюквенного морса…

Дверь отворилась. Мягко ступая, тихо вошел Кайновский. У меня навернулись слезы радости. Еле слышно сказал:

— Помогите, пожалуйста.

Он как вошел, так и застыл у двери. Ни шагу не сделал ко мне.

— Ну помогите же, прошу вас… Пить, только пить. Задыхаюсь…

Но он резко повернулся и вышел. Дверь затворилась. Захлопнул плотнее, чем было раньше.

Я хотел заплакать — не было слез. Хотел что-то крикнуть — голос мне не подчинился. Должно быть, от горькой обиды.

«Нет, подожду умирать. Надо все-таки выяснить, почему не подал напиться. А может быть, мне показалось? Нет, не показалось. Тихо вошел, постоял, резко повернулся и вышел. И дверь почему-то захлопнул, до того она была слегка открыта. Теперь никого не дозовешься… — С трудом простонал: — Ю-лечка! — И замер в испуге. — Не слышит. Юлечка не слышит. Теперь никто меня не слышит. Как бы дожить… Эх, как бы дотянуть до солнышка. Во что бы то ни стало дотянуть до завтра…»

Измученный, обливаясь потом и дрожа в ознобе, под утро уснул. Засыпал помимо своей воли. Несколько раз открывал глаза — они закрывались сами. Раздражала матовая лампа, блеклый, чужой, неприятный свет. Не было сил сопротивляться.

Утром — в окно уже глядело солнце — я, наперекор всему, проснулся. У койки стояли начальник отделения, Юля, Веснянкин, еще какой-то доктор и замполит Бусырин. Незнакомый доктор держал мою руку и считал удары.

— Так как же? — спросил, опуская руку. — Живем? Пульс похвально наполняется.

— Кажется, я умираю, доктор.

— Ну, это вы бросьте! — погрозил Бусырин. — Жить и никаких сентиментальностей.

Юля с улыбкой сказала:

— Теперь не умрете. Кризис миновал. Ну-ка, поставим градусник. — Она сунула мне градусник под мышку и шепотом добавила: — Сейчас принесут сухое белье — переоденемся. Пить не хотите?

— Налейте, пожалуйста.

Врачи и Бусырин, пожелав мне скорого выздоровления, ушли.

— Я рада, так рада за вас!

Мне захотелось улыбнуться.

— Смелее, смелее. Ну, улыбайтесь же! Все страшное, говорю вам, — в прошлом.

Юля умела успокаивать. Я улыбнулся.

Как это было

Дней через десять я поправился, стал выходить на улицу. Сидя рядом со мной на скамейке, Юля однажды рассказала:

— Вы были плохи, очень плохи, теперь я вам правду скажу. Все беспокоились, справитесь ли вы с кризисом. Я в ту ночь дежурила и заодно наблюдала за вами. А после отбоя хотела сидеть возле вас безотлучно. Кайновский тоже сказал: «Конечно, будьте всю ночь при Дубравине». А потом он выдумал… Это безусловно надо было сделать, но почему именно я — не понимаю. Одному больному потребовалось переливание крови. Нужной группы крови у нас не оказалось. Он вызвал меня и приказал ехать на станцию переливания. «Но ведь я не могу, Христофор Александрович. Сами понимаете». — «Езжайте, — ответил Кайновский. — Все заботы о Дубравине возьму на себя». Со слезами на глазах я поехала. Думала вернуться как можно скорее, но так не получилось: дважды у машины засорялся карбюратор. В общем, потратила три с половиной часа и в госпиталь приехала уже в начале пятого. Приехала — а тут происходит смена руководства. Бусырин отстранил от дежурства Кайновского и назначил вместо него Веснянкина. И вызвал из больницы опытного терапевта. Сгоряча накричал на меня: «Как вы посмели оставить больного?» Я объяснила: «Приказал Кайновский». — «Почему не доложили мне?» Я даже заплакала. Конечно, он прав, сама знаю, прав, но было обидно. К счастью, обошлось благополучно. А кровь — вы только подумайте! — кровь в ту ночь и не потребовалась. Переливали утром. Можно бы и позже за ней съездить, правда?

— Где он теперь?

— Кайновский? Перевели. Сразу после этого случая перевели куда-то.

Вечером меня вызвал в свой кабинет Бусырин.

— Рад видеть вас во здравии. Садитесь. Так знаете, кто такой Кайновский?

— Ничего не знаю.

— А все-таки?

Я рассказал о наших спорах на занятиях.

— Это мне известно. Впрочем, не будь этих споров, вы, вероятно, не навлекли бы на себя его немилость. А раньше вы не спорили?

Я припомнил историю на Расстанной.

— Ясно. Все ясно, товарищ Дубравин. Вы рисковали оказаться сраженным. В госпитале на Выборгской, где Кайновский служил до назначения к нам, ему удалась подобная диверсия. Там он сразил одного полковника. Прием — почти аналогичный. Полковник, начальник политотдела дивизии, был ранен в голову. Ранен тяжело, поправлялся плохо. Но он, как большевик и партийный работник, продолжал свое дело в палатах: проводил с солдатами беседы, читал политические информации. Больше всего, между прочим, рассказывал о зверствах оккупантов и критиковал фашистскую идеологию. Несколько раз его слушал Кайновский. Ну слушал и слушал — что тут особенного? Заглянул в палату и заслушался, благо полковник был мастером агитации. Уж если поставит на разговор вопрос — весь его под орех разделает, нигде не оставит ни пятнышка. Сам знаю. Два месяца в начале войны в его подчинении был… И вот однажды в полночь — полковник лежал, как и вы, в отдельной палате — кто-то открыл снаружи форточку. Полковник простудился и тут же заболел. Наблюдал за ним Кайновский. Будто бы правильно наблюдал, выполнил все формальности. Но полковник умер. В истории болезни записали: «Коллапс. Ослабленный организм не справился с кризисом». Теперь выясняется: можно было спасти человека. Во всяком случае надо было прибегнуть к камфаре и адреналину. Кайновский этим не воспользовался.

— Намеренно?

— Уверен, что так.

— Так кто же он такой?

— Гражданин Союза с 1939 года. Выходец из Западной Украины. Высшее образование получил в Италии, в Болонском университете. Студентом участвовал в манифестациях «чернорубашечников».

Мне стало вдруг зябко. Побежали холодные мурашки, и кожа на руках покрылась гусиными пупырышками.

Поправив на глазу повязку, подполковник Бусырин заключил:

— Будь ваш организм немного слабее, исход поединка был бы, конечно, трагическим.

Теперь мне стало почему-то жарко.

— Я могу с ним встретиться?

— Едва ли, — ответил Бусырин. — Следствие закончено.

Баллада о земном шаре

В последний день моего пребывания в госпитале ко мне нагрянул Пашка.

Пашка — военный? Да. В новенькой форме младшего лейтенанта, в пилотке с красной звездочкой, в скрипучих ремнях, с кобурой, в хромовых пыльных сапогах. Стал передо мной навытяжку, левую руку опустил к бедру, точно солдат-новобранец, правую вскинул к пилотке и, щерясь до самых ушей, громко, с охотой отчеканил:

Поделиться с друзьями: