Леопард. Новеллы (сборник)
Шрифт:
– Лучше делать глупости, чем целыми днями нюхать лошадиное дерьмо! Танкреди мне теперь еще дороже прежнего. Да к тому же то, что он делает, не такие уж глупости. Если у тебя еще останется возможность писать на своей визитной карточке «герцог Кверчетский», а я сумею перед смертью завещать тебе хоть какую-то мелочь, ты будешь благодарить за это Танкреди и таких, как он. А теперь уходи, я не желаю с тобой больше разговаривать! Здесь я хозяин! – Выпустив пар, он немного успокоился и добавил уже шутливо: – Иди, сын мой, я хочу спать. Поговори лучше с Гвискардо о политике, вы друг друга поймете.
И пока лишившийся дара речи Паоло закрывал за собой дверь, дон Фабрицио снял редингот, разулся, лег на диван, застонавший под тяжестью его тела, и спокойно заснул.
Когда он проснулся, лакей подал ему на подносе газету и письмо. Их привез от шурина Мальвики слуга, прискакавший верхом из Палермо. Немного удивившись, князь вскрыл письмо и прочел:
Дорогой Фабрицио! Пишу тебе в состоянии полной растерянности. Прочти ужасные новости в газете, которую я тебе посылаю. Пьемонтцы высадились. Мы погибли. Сегодня вечером я со всей семьей переберусь на английский корабль, где нам предоставили убежище. Уверен, ты без колебаний последуешь моему примеру. Если хочешь, я позабочусь о месте для вас. Помилуй Бог нашего любимого короля! Обнимаю. Твой Чиччо.
Князь сложил письмо, опустил его в карман и расхохотался: «Ну и Мальвика! Он всегда был трусом. Ничего не понял, только дрожит от страха, как заяц. Оставить дворец на слуг и сбежать! Представляю, что он там найдет, когда вернется! Надо отправить Паоло в Палермо. Пустой дом в такое время – пропащий дом. Поговорю с ним за ужином».
Теперь настала очередь газеты. «Настоящим пиратским актом можно назвать совершенную 11 мая в окрестностях Марсалы высадку вооруженных людей. Согласно поступившим сведениям, высадившаяся на побережье банда состоит примерно из восьмисот человек и командует ею Гарибальди. Едва эти флибустьеры ступили на землю, они, тщательным образом избегая столкновений с королевскими войсками, двинулись, как нам стало известно, в сторону Кастельветрано, наводя страх на мирных граждан, учиняя грабежи и разорение». И т. д. и т. д.
Имя Гарибальди немного встревожило князя. Этот бородатый длинноволосый авантюрист, бесспорно, был мадзинистом. Такой может наломать дров. С другой стороны, раз наш фат Виктор Эммануил прислал его сюда, значит он в нем уверен. «Будем надеяться, его скоро обуздают».
Успокоив себя, он причесался, оделся с помощью лакея и спрятал газету в ящик. Приближалось время молитвы, но в гостиной еще никого не было. Сидя в ожидании на диване, он заметил вдруг, что Вулкан на потолке немного напоминает Гарибальди с литографии, которую он видел в Турине. Князь усмехнулся: «Рогоносец!»
Семья начала собираться. Гостиная наполнилась шелестом шелковых юбок, веселыми шутками молодежи. Из-за закрытых дверей доносились отголоски привычного спора между слугами и Бендико, который всеми правдами и неправдами стремился проникнуть внутрь, чтобы поучаствовать в чтении Розария. Солнечный луч с дрожащими в нем пылинками освещал зловредных обезьянок.
Князь опустился на колени.
Salve, Regina, Mater misericordiae… [64]
64
Слава Тебе, Царица Небесная, Матерь милосердная… (лат.)
Часть вторая
Август 1860
– Деревья! Деревья!
Крики, доносившиеся из первой кареты, достигли слуха тех, кто ехал в остальных четырех, едва различимых в облаке белой пыли, и приникшие к окошкам усталые потные лица осветились долгожданной радостью.
Деревьев, по правде говоря, было всего три, да и те неказистые и корявые, мало похожие на эвкалипты, какими создает их мать-природа; но это были первые деревья с шести утра, когда семейство Салина выехало из Бизаквино. Сейчас время приближалось к одиннадцати, и в продолжение пяти часов путешественники видели лишь лениво изогнутые спины холмов, до желтизны выжженных солнцем. Лошади, споро бежавшие по ровной дороге, то и дело замедляли ход, с усилием преодолевая длинные подъемы и с осторожностью – спуски. Но и шаг, и рысь в равной мере сопровождались неумолчным звоном колокольчиков, отчего начинало казаться, будто это звенит сам зной. Миновали городки с неземными нежно-голубыми домами, переправились через высохшие реки по вычурным, поражающим своим великолепием мостам, проехали под отвесными склонами, казавшимися безнадежно мертвыми, несмотря на заросли дрока и сорго. И нигде ни единого деревца, ни капли воды! Только солнце и пыль. В коляске, закрытой и от пыли, и от солнечных лучей, было нестерпимо жарко – градусов пятьдесят, не меньше. Эти деревья, истомленные жаждой и простирающие ветви к белесому небу, свидетельствовали о нескольких вещах: о том, что до конца пути осталось не больше двух часов, о том, что дальше начинаются земли дома Салина, и о том, что удастся позавтракать и даже, может быть, умыть лицо затхлой водой из колодца.
Через десять минут кареты подъехали к усадьбе Рампинцери с ее огромной постройкой, обитаемой лишь месяц в году, когда во время сбора урожая здесь поселялись батраки с мулами и другим скотом. Над сорванными с петель тяжелыми воротами танцевал каменный леопард, хотя его лапы и были перебиты ударом булыжника. Охраняемый тремя эвкалиптами, глубокий колодец безмолвно предлагал разнообразные услуги: в зависимости от обстоятельств он мог служить бассейном для купания, водопоем, темницей и кладбищем. Он утолял жажду, распространял тиф, скрывал похищенных, принимал трупы и хранил их в себе до тех пор, пока они не превращались в отполированные безвестные скелеты.
Все вышли из карет: князь, ободренный скорым прибытием в дорогую его сердцу Доннафугату; княгиня, которой спокойствие мужа помогало справляться с раздражением и переносить тяготы пути с равнодушным спокойствием; измученные девушки, младшие дети, полные впечатлений и возбужденные, несмотря на жару. Совершенно разбитая мадемуазель Домбрёй, французская гувернантка, вспоминая о годах, проведенных в Алжире, в семье маршала Бюжо, все время повторяла: «Mon Dieu, mon Dieu, c’est pire qu’en Afrique!» [65] – и вытирала свой вздернутый носик. Для падре Пирроне, которого чтение молитвенника сморило в начале пути, время прошло быстро, и он теперь выглядел бодрее всех остальных. Служанка и два лакея, привыкшие к городской жизни, с брезгливым видом осматривались в непривычной для них сельской обстановке. Бендико, выскочив из последней коляски, накинулся на ворон, с мрачным карканьем круживших низко над землей.
65
Боже мой, боже мой, это хуже, чем в Африке! (фр.)
Путешественники были в пыли с ног до головы и принялись отряхивать друг друга, поднимая вокруг себя белые облака.
На общем неопрятном фоне сиял элегантностью и чистотой Танкреди. Он ехал верхом и, прибыв в усадьбу на полчаса раньше остальных, успел почиститься, умыться и сменить галстук. Вытаскивая из многофункционального колодца полное ведро, он взглянул на свое отражение в зеркале воды и остался доволен: правый глаз закрывала черная повязка, не столько предохранявшая рану над бровью, полученную три месяца назад в боях под Палермо, сколько напоминавшая о ней; левый глаз светился такой лукавой голубизной, словно принял на себя двойную нагрузку после временно выбывшего из строя собрата; алый кант на белом галстуке явно напоминал о красной гарибальдийской рубашке, в которой Танкреди красовался совсем недавно. Он помог княгине выйти из кареты, стер рукавом пыль с цилиндра дяди, угостил карамельками кузин, ущипнул младших кузенов, чуть не до земли склонился перед иезуитом, обменялся с Бендико бурными приветствиями, утешил мадемуазель Домбрёй – словом, всех насмешил и всех обворожил.
Кучера медленно водили по кругу лошадей, давая им остыть перед водопоем; рядом с благодатным колодцем, в прямоугольнике тени, отбрасываемом постройкой, слуги расстилали скатерти на соломе, оставшейся после молотьбы. Все сели завтракать. Вокруг лежали мертвые поля – желтая стерня с черными выжженными проплешинами. Плач цикад наполнял воздух, и казалось, что опаленная зноем Сицилия тщетно молит о дожде в эти последние августовские дни.
Через час, немного приободрившись, все снова тронулись в путь. И хотя усталые лошади двигались медленнее, последний отрезок пути показался коротким. За окном уже были не пугающие неизвестностью пейзажи, а вполне узнаваемые места прогулок и пикников прошлых лет. Овраги Драгонары, развилка Мисильбези, скоро покажется Мадонна-делле-Грацие – конечный пункт самых дальних пеших прогулок из Доннафугаты. Княгиня задремала, а дон Фабрицио, ехавший вдвоем с женой в просторной карете, пребывал в благостном настроении. Никогда еще он так не радовался возможности провести три месяца в Доннафугате, как в этом, 1860 году. И не только потому, что Доннафугата была родным домом и в тамошних людях еще жил дух феодальной почтительности, но и потому, что, в отличие от прошлых приездов, он совсем не жалел о тихих вечерах в обсерватории и случавшихся время от времени свиданиях с Марианниной. Честно говоря, от спектакля, разыгрывавшегося последние три месяца в Палермо, его уже слегка начинало тошнить. Ему хотелось похвалить себя за то, что он раньше всех разобрался в ситуации и понял, что гарибальдийское тявканье – всего лишь сотрясание воздуха, но он вынужден был признать, что ясновидение не было прерогативой дома Салина. Казалось, в Палермо счастливы все; все, кроме двух кретинов – кузена Мальвики, который позволил полиции диктатора [66] сцапать себя и упрятать на десять дней в каталажку, и сына Паоло, не менее недовольного, зато более предусмотрительного: замешанный в каком-то детском заговоре, он успел покинуть Палермо. Остальные ликовали, ходили с приколотыми к воротнику трехцветными лентами, участвовали в нескончаемых манифестациях и с утра до вечера говорили, ораторствовали, витийствовали. Но если в первые дни оккупации вся эта вакханалия с шумными приветствиями раненых, изредка попадавшихся на главных улицах, воплями «крыс» (агентов побежденной полиции), с которыми расправлялись в переулках, еще имела хоть какой-то телеологический смысл, то после того, как раненые поправились, а выжившие «крысы» завербовались в новую полицию, все это карнавальное безумие, неизбежное и неотвратимое, по мнению князя, в подобных обстоятельствах, превратилось в дешевый балаган. Следовало, впрочем, признать, что все это было лишь чисто внешним проявлением дурного воспитания. Что же касается существа дела, экономического и социального положения, тут все шло вполне удовлетворительно, именно так, как князь и предвидел. Дон Пьетро Руссо сдержал свои обещания, и вблизи виллы Салина не раздалось ни единого выстрела; в том же, что из палермского дворца украли большой сервиз китайского фарфора, виноват был болван Паоло, распорядившийся упаковать сервиз в две корзины, а затем во время обстрела оставивший его во дворе на произвол судьбы, что должно было быть расценено паковщиками как недвусмысленное предложение унести корзины с собой.
66
После установления на Сицилии революционно-демократической диктатуры Гарибальди принял звание диктатора Сицилии, а после взятия 6 сентября Неаполя и формирования нового правительства – диктатора обеих Сицилий.
Пьемонтцы (князь продолжал для самоуспокоения называть этим словом тех, кого поклонники с почтением именовали гарибальдийцами, а противники с презрением – гарибальдийским сбродом) явились к нему, если и не сняв шляпы, как предсказывал Руссо, то, по крайней мере, приложив пальцы к козырькам своих красных кепи, таких же изношенных и бесформенных, как головные уборы бурбонских офицеров.
Двадцатого июня на виллу Салина пожаловал генерал в красном мундире с черными галунами, но его визит не стал неожиданностью, поскольку Танкреди успел предупредить их за сутки. Явившись в сопровождении своего адъютанта, генерал вежливо попросил разрешения осмотреть роспись на потолке. Такое разрешение последовало незамедлительно, поскольку благодаря Танкреди времени вполне хватило, чтобы убрать из гостиной портрет короля Фердинанда II при полном параде и на его место повесить нейтральную «Овчую купель» [67] , что было выгоднее не только в политическом, но и в эстетическом отношении.
67
Упоминаемая в Евангелии (Ин. 5: 2) Вифезда (Овчая купель) была местом паломничества жаждущих исцеления во времена Иисуса Христа.